Г. П. Винс. Тропою верности

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
БЕЗ ОТЦА

Не оставлены

После ареста отца в 1937 году мама ожидала, что и ее арестуют. В это время у нее обнаружили туберкулез легких: она сильно болела, но продолжала работать. Александра Ивановна Семиреч лечила ее перетопленным собачьим жиром с алоэ и медом, около года мама принимала этот состав. В это время и я сильно простудился и переболел воспалением легких в тяжелой форме. Из Канады несколько раз приходили письма от моего дедушки Якова Яковлевича Винса, его беспокоила судьба сына, но прямо об этом нельзя было писать, и он осторожно спрашивал в письмах: «Как здоровье моего сына?» Мама отвечала: «Серьезно болен, без перемен».

В Благовещенске в 1938 году арестовали маминого отчима Франца Павловича Краевского, и бабушка из-за угрозы ареста переехала из Благовещенска к нам в Омск. Жить нам было негде, так как Роман Антипович, неверующий муж Александры Ивановны, сильно пил, буянил и часто выгонял нас из дома. Поэтому в 1938 году мы поселились в доме Кондратьевых. Глава этой семьи, Иван Евгеньевич Кондратьев, многолетний пресвитер омской церкви, был арестован 7 июня 1937 года, и 11 ноября «тройкой» приговорен к расстрелу. Через 12 дней. 23 ноября, приговор был приведен в исполнение,[1] без отца остались его семь детей: Петр, Яков, Надежда, Любовь, Иван, Павел и Вениамин. Трое младших детей учились в школе, старшие уже работали. Жена Кондратьева Екатерина Ильинична выделила нам с мамой комнату в своем большом добротном доме, и мы были очень признательны ей за это. С младшими Кондратьевыми я очень подружился: Ваня был старше меня на два года, Павел — одного со мной возраста, а Веня моложе на год. У нас было много общих игр и занятий.

[1] Об этом его дочь Любовь Ивановна узнала только в 1992 году.

В 1938 году в Омске арестовали Петра Федоровича Маркова. Хотя сам он и не был проповедником, но в 1936-1937 годах в его доме собирались верующие на небольшие собрания, и кто-то из соседей донес об этом властям. На чердаке их дома хранилась христианская литература, в том числе и книги моего отца. При аресте Петра Федоровича был произведен тщательный обыск, и вся литература была конфискована. Маркова осудили на пять лет лагерей с правом переписки, что было тогда большой редкостью, но из заключения он так и не вернулся, умер в лагере.

После ареста Петра Федоровича его жена Анна Васильевна, сын Владимир, 14 лет, и дочь Галина, 9 лет, остались без всяких средств к существованию, так как у Анны Васильевны не было никакой специальности, она была домохозяйкой. Александра Ивановна Семиреч много помогала этой семье, а моя мама стала обучать Анну Васильевну специальности счетовода и помогла ей устроиться на работу. Помню, как Анна Васильевна приходила в дом Кондратьевых, и мама учила ее арифметическим действиям на счетах, бухгалтерскому учету. Счеты были большие, деревянные, и она громко стучала костяшками, складывая и вычитая, а нам, детям, было интересно за  этим наблюдать.

По всей стране продолжались аресты верующих. В 1938 году (пришло известие из Благовещенска об аресте 12 августа старшего брата мамы Петра Михайловича Жарикова. Он был в 20-х годах руководителем духового оркестра благовещенской церкви баптистов, и власти теперь ему это припомнили. Когда через год арестовали его жену, остались без родителей их дети: Юля — 15 лет. Гена — 13 лет, и Гина — 5 лет.[1] Петр Михайлович не вернулся из заключения, как и многие другие верующие: 15 октября 1938 года «тройкой» У НКВД он был приговорен к расстрелу, и 26 октября приговор был приведен в исполнение.[2]

[1] Хотя детство и юность Гины, Юли и Геннадия были трудными, они росли без отца и матери, но Небесный Отец не оставил их Своим попечением до самой старости. В 1994 году Юля отошла к Господу в вере и уповании, о чем свидетельствует ее младшая сестра Гина, которая была с ней в последние минуты ее жизни, молясь вместе с ней.

[2] См. приложение .

Но бывали и исключения: после 10-месячного заключения был освобожден мамин отчим Франц Павлович Краевский. Его в числе 800 человек выпустили из благовещенской тюрьмы в 1939 году, когда вместо Ежова во главе НКВД был поставлен Берия. Наступил краткий период либерализации, длившийся всего несколько месяцев, а затем снова по всей стране начались жестокие массовые аресты. Франц Павлович сразу же после освобождения переехал к нам в Омск, где бабушка, продав свой дом в Благовещенске, купила часть дома по улице Пушкина, недалеко от Александры Ивановны Семиреч.

В 1939 году в Омске арестовали Шипкова Георгия Ивановича и Севостьянова Алексея Федоровича, служителей Дальневосточного союза баптистов, сосланных в 1935 году в Омск. В омской тюрьме Георгий Иванович и Алексей Федорович содержались вначале в одной камере, а затем были осуждены «тройкой» без права переписки на 10 лет лагерей, и оба не вернулись из заключения, закончив свой путь как мученики за Христа.[1]

[1] «Осуждены на 10 лет» — это официальная версия, которую сообщили их семьям органы НКВД через несколько лет после их ареста. Предполагаю, что Шипков и Севостьянов были так же, как и многие другие, расстреляны в 1938 году.

В 1939 году в Омске арестовали Анну Харлампиевну Варнавскую, благовестницу среди сестер Сибири. У Варнавской было медицинское образование, она работала фельдшером в омской туберкулезной больнице. Арестовали ее во время дежурства в палате тяжелобольных, что вызвало среди них большое недовольство, так как Анна Харлампиевна всегда была заботливой и внимательной к больным. Многим людям, стоявшим на пороге смерти, она свидетельствовала о любви Божьей, имея мужество в то трудное время открыто и безбоязненно говорить о Христе, Спасителе грешников.

Анну Харлампиевну осудили на пять лет лагерей с правом переписки. Жена ее брата Евдокия Самойловна Варнавская, глубоко преданная Богу христианка, посылала ей в лагерь продуктовые передачи. Через пять лет, в конце 1944 года, Анна Харлампиевна вернулась домой. Я помню, как ранним утром кто-то громко постучал в окно нашей квартиры. Мы с мамой проснулись, мама вышла открыть дверь и тут же, плача, заглянула в комнату со словами: «Анна Харлампиевна вернулась!» Это были слезы радости. Мама сразу же побежала в соседнюю квартиру, где жила Евдокия Самойловна. Анна Харлампиевна прибыла прямо с вокзала: видимо, шла пешком, хотя от вокзала до Пушкинской улицы было очень далеко (во время войны трамваи плохо ходили, особенно ночью). Радость была у многих верующих: появилась надежда, что и другие вернутся.

Возвратившись из заключения. Анна Харлампиевна продолжала свидетельствовать о Христе: она посещала деревни, расположенные вокруг Омска, где когда-то были большие церкви баптистов, но теперь, после многолетних гонений, остались только маленькие группы верующих. Анна Харлампиевна ободряла их, читала Слово Божие, и там началось пробуждение: покаяние и обращение к Господу новых душ.

Еще до войны, в 1939 году, был арестован Кондрашов, регент хора омской общины баптистов, и осужден на 7 лет лагерей с правом переписки. Дома осталась жена с тремя маленькими детьми. Жена пошла работать, а за детьми присматривала слепая верующая Дуняша, которая была очень привязана к семье Кондрашовых и постоянно заботилась о них. Дуняша ослепла в детстве: ее семья жила в деревне, и когда девочке было три года, на нее случайно опрокинули чугунок с кипящей водой. После этого она ослепла на один глаз. Врачи предлагали ее родителям удалить поврежденный глаз, чтобы сохранить другой, но родители от операции отказались, и в семь лет Дуняша полностью ослепла.

Когда Дуняша подросла, она стала посещать собрания верующих в своей деревне. Родители ее к тому времени уже умерли. Начались преследования со стороны неверующих родственников, и в 19 лет ее выгнали из родного дома. Родственники сказали ей: «Или баптистский Бог, или семья!», но Дуняша не отказалась от Христа. Ее вначале приютили верующие в родной деревне, а потом она переехала в Омск. Жила Дуняша сначала у Евдокии Самойловны Варнавской, затем у Александры Ивановны Семиреч, но чаще всего в семье Кондрашовых. Время от времени она жила и в других семьях верующих, и везде была деятельной помощницей. Лишенная зрения, она выполняла любую домашнюю работу: готовила пищу (даже примус сама разжигала), мыла полы, ходила в магазин и на базар за продуктами.

Дуняша хорошо ориентировалась в городе: со своей неизменной палочкой, которой она постукивала по земле, нащупывая дорогу, Дуняша путешествовала по всему Омску. Она безошибочно находила нужную ей улицу и дом, лишь иногда уточняя маршрут у прохожих. Дуняша освоила азбуку Брайля для слепых, у нее была часть Нового Завета, напечатанного шрифтом Брайля, несколько больших толстых книг. Дуняша любила читать Священное Писание вслух. В 1938 году ей было около 40 лет.

Из Благовещенска в 1939 году мы снова получили печальную  весть: 12 октября арестовали Веру Тимофеевну Жарикову, жену маминого брата Петра. Она была ревностной, активной христианкой: пела в хоре, декламировала стихотворения на собраниях, сама писала стихи (в журнале «Голос христианской молодежи» за 1922 год были опубликованы несколько ее стихотворений). Целый год ее продержали в одиночной камере благовещенской тюрьмы, а затем осудили на 10 лет лагерей. Вера Тимофеевна отбывала заключение в лагерях Магадана. После отбытия срока ей не разрешили покинуть Магадан, и только в 1956 году, после 16 лет пребывания на Севере, она получила возможность вернуться в Благовещенск. Вера Тимофеевна прожила долгую жизнь и умерла в 1992 году в возрасте 87 лет. До конца своих дней она сохранила веру и упование на Господа.

В 1939 году бабушка и дедушка решили переехать из Омска в Киев, где жила с мужем и детьми младшая дочь бабушки Надежда Михайловна. Они взяли меня с собой, и в июне 1939 года мы приехали в Киев. Для меня это было незабываемое путешествие: от Омска до Москвы мы ехали поездом через всю Западную Сибирь, Урал и центральную часть России, а затем из Москвы — в солнечный, цветущий Киев. В Москве мы на несколько дней остановились у дальних родственников бабушки, и мне запомнилось, как мы с дедушкой пошли на Красную площадь в мавзолей Ленина. Несколько часов мы простояли в длинной очереди. Затем спустились в затемненное помещение с вооруженной охраной, где в стеклянном гробу лежал тот, чьими портретами и памятниками была заполнена вся страна.

По всей Москве, да и у нас в Омске везде висели лозунги: «Ленин и теперь живее всех живых!», «Ленин жив!». «Ленин с нами!». Мне было тогда 11 лет, я был верующим, и вот я смотрел на лицо мертвого идеолога беспощадной борьбы против Бога, рука которого в свое время подписывала декреты об уничтожении христианской веры. «Бедный Ленин, он не верил в Христа и навеки погиб, — сказал я дедушке, когда мы выходили из мавзолея. — Хотя везде пишут, что он живее всех живых!» Мы вышли из мрачного склепа на яркий солнечный свет, и я радовался теплу, жизни, солнцу, сотворенному Богом, Который «повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных» (Матф. 5: 45). Я уже тогда знал, что только Христос — истина и жизнь, и был уверен, что отец и другие узники за веру — самые лучшие люди на земле, а не просто жертвы репрессий, что они — борцы за духовное пробуждение русского народа, потому что людям нужен живой Бог, а не мертвые реликвии.

Осенью 1939 года Германия напала на Польшу. Киев был наполнен советскими войсками, вскоре Красная Армия также вступила в Польшу: в Западную Украину и Западную Белоруссию, бывшие тогда под Польшей. Жить в Киеве стало очень тревожно: дедушка Франц, поляк по национальности, решил вернуться в Сибирь, опасаясь нового ареста.

В 1939—1940 годах аресты верующих продолжались по всей стране. Официально разрешенных баптистских общин было не более пяти: в Москве, Ленинграде, Новосибирске и еще в двух-трех городах. К тому времени число верующих ЕХБ, арестованных начиная с 1929 года, достигло 25 тысяч.[1] В основном, это были проповедники и служители из двух союзов: Евангельских христиан и христиан-баптистов, которые по национальному составу состояли преимущественно из русских, украинцев и белорусов.

[1] Эту цифру я огласил на своем суде в Киеве в январе 1975 года, и суд не смог ее опровергнуть. Эти данные я в течение нескольких лет собирал по всей стране: совершая с 1965 года служение секретаря Совета Церквей ЕХБ и посещая разные районы Советского Союза, я имел возможность встречаться со многими верующими, в том числе и с семьями узников 30—40-х годов.

Однако, если учесть еще арестованных верующих из братских меннонитов, родственных баптистам по вероучению, а также из Ингерманландского союза баптистов,[2] то общее число арестованных в СССР верующих евангельско-баптистского вероисповедания за период с 1929—1940 годов будет превышать 50 тысяч. Важно отметить, что приведенные цифры арестованных касаются только территории СССР в границах 1939 года и не включают верующих ЕХБ, арестованных на территории Молдавии, Западной Украины, Западной Белоруссии, Литвы, Латвии и Эстонии, присоединенных к СССР в 1939—1940 годах.

[1] Ингерманландский союз баптистов мало известен в нашем братстве в настоящее время. Этот союз, состоявший из финских, карельских и эстонских баптистов, совершал служение с 1917 по 30-е годы на территории Карелии, а также Псковской, Новгородской и Ленинградской областей. В начале 30-х годов союз был закрыт властями, и его служители, за небольшим исключением, уничтожены в лагерях. Почти все члены церквей этого союза целыми семьями были сосланы в восточные районы страны: на Урал, в Сибирь или в Казахстан, где они впоследствии влились в русские общины баптистов.

Несмотря на жестокие гонения, собрания верующих продолжались, хотя они были немноголюдны и проводились тайно, часто глубокой ночью. Продолжались и тайные крещения новообращенных по всей территории страны: от Украины и Белоруссии до Урала. Сибири и Казахстана. Дети верующих родителей, отцы которых умирали в тюрьмах и лагерях за веру Христову, подрастая, отдавали свои сердца Господу в период войны и первые послевоенные годы. Когда в начале 60-х годов Господь начал духовное пробуждение в нашей стране среди евангельских христиан-баптистов, сыновья и дочери мучеников за Слово Божие 30-40-х годов были в первых рядах инициаторов духовного пробуждения. «О бездна богатства и премудрости и ведения Божия! Как непостижимы судьбы Его и неисследимы пути Его!» (Римл. 11: 33). «Как безмерно величие могущества Его в нас, верующих по действию державной силы Его» (Ефес. 1: 19).

 

Высылка

В августе 1941 года к нам в Омск переехали из Благовещенска трое детей маминого брата Петра Михайловича Жарикова, арестованного в Благовещенске 12 августа и расстрелянного 26 октября 1938 года.[1] Когда через год была арестована его жена Вера Тимофеевна, их дети остались без отца и матери. Молитвенные собрания в то время были запрещены, но верующие Благовещенска продолжали собираться тайно по квартирам (братьев почти не было, сестры сами читали и разъясняли Слово Божие, и Вера Тимофеевна была активной участницей этих тайных собраний). После ее ареста осиротевшие дети остались на попечении дедушки Тимофея Козьмина, отца их матери. Кроме них, на попечении дедушки были еще двое детей его второй дочери, которая вместе с мужем также была арестована за веру в 1939 году.[2]

[1] О том, что он был расстрелян, его дети узнали только в мае 1996 года.

[2] Когда в начале 30-х годов в Благовещенске закрыли молитвенный дом баптистов, более 200 верующих были арестованы и заключены в тюрьмы или отправлены на ссылку в глухие таежные районы Сибири.

Дедушка Козьмин после ареста двух дочерей и их мужей не поддался страху, а как мог утешал и ободрял верующих, посещая их по домам. Когда кто-либо из верующих умирал, дедушка Козьмин читал Слово Божие на похоронах и говорил, как мог, слово утешения семье умершего. В 1940 году его также арестовали, а пятеро осиротевших внуков остались с бабушкой Козьминой без всяких средств к существованию Тогда моя мама вызвала к себе в Омск троих племянников: Юлю, Гену и Гину, и они поселились с нами.

Октябрьским вечером 1941 года нашу квартиру в Омске посетила специальная комиссия из горсовета: пожилой мужчина и две женщины. Они вошли, даже не поздоровавшись с нами, и держались строго и официально. В руках у мужчины был портфель с какими-то бумагами, которые он молча выложил на большой дубовый стол в нашей комнате. Все трое сели за стол, за которым уже сидели моя мама, бабушка и дедушка Франц Павлович. Мы, дети, сидя на кроватях, со страхом ждали, что будет дальше. Нам уже было известно, что власти стали высылать семьи заключенных на Север, в таежные необжитые места, а их дома и квартиры конфисковывались.

— Кто здесь живет? Кому официально принадлежит эта квартира? — спросил мужчина.

— Эта квартира принадлежит моей матери, — ответила мама и указала на бабушку. — В одной комнате и кухне проживают семь человек: моя мама, отчим, я, мой сын и трое племянников, детей моего старшего брата.

— А где ваш муж? — спросила у мамы женщина, член комиссии.

— Мой муж арестован, и где он находится сейчас — я не знаю.

— Арестован?! — и члены комиссии стали что-то быстро отмечать в своих бумагах. — За что арестован? По какой статье? На сколько лет осужден? — посыпались вопросы.

Мама спокойно ответила:

— Мой муж — верующий, и за веру в Бога был арестован в 1937 году и осужден на 10 лет лагерей без права переписки, так мне сообщили. Где он находится сейчас, в каком лагере, жив ли — я не знаю. Об этом мне не сообщают!

— Значит, вы — семья арестованного? — подытожил мужчина. Затем он обратился к моим двоюродным сестрам и брату: «А где ваши отец и мать?» Дети молчали, опустив головы. «Они что, тоже в тюрьме?!» — повысив голос, спросила одна из женщин. Дети продолжали молчать, младшая сестренка заплакала.

— Что вы хотите от нас? — спросила мама. — Оставьте в покое детей! Я уже сказала вам, что мой муж — верующий, и за это он в тюрьме. Я тоже верующая. Вам достаточно знать, что я и мой сын, — мама указала на меня, — семья арестованного! А квартира эта не моя, она принадлежит моей матери.

— Где ваш сын, отец этих детей?! — обратился мужчина к бабушке. — Он что, тоже верующий и тоже в тюрьме?! Бабушка заплакала и ничего не сказала.

— А вы сами верите в Бога?! Вы — верующая?! — снова обратился он к бабушке.

Она вытерла слезы и твердо ответила: «Да, я — верующая. Я верю в Иисуса Христа, моего Спасителя и Бога!» Ее голос звучал уверенно и убежденно. Мужчина встал и обратился к женщинам, членам комиссии: «Нечего здесь больше выяснять! Все понятно: это семья закоренелых врагов народа, семья преступников! Им нет места в нашем городе! Проверьте их паспорта», — дал он указание женщинам. Мама, бабушка, дедушка и Юля предъявили паспорта, из которых обе женщины что-то тщательно выписывали. Затем, не сказав больше ни слова, все трое ушли.

«Что теперь с нами будет?!» — спрашивали мы у взрослых. «Отец Небесный нас не оставит в беде! — ответила бабушка Маша. — Будем молиться!» И «закоренелые враги народа», как назвала нас комиссия, встали на колени и просили Бога о защите. Особенно горячо мы молились за наших дорогих узников, а бабушка Маша помолилась еще и за комиссию: «Отец Небесный, эти люди слепые духовно и не знают, что делают! Прости им. Отец милосердия, и спаси их!»

Нам, детям, было странно слышать такую молитву: нам хотелось, чтобы Бог наказал эту комиссию, да покрепче, за то зло, которое они причиняют верующим. Но бабушка Маша наставляла нас: «Господь повелевает нам любить врагов». Она часто говорила о гонителях; «Несчастные они люди! Когда у нас, верующих, горе, то мы знаем, к Кому взывать, и Кто поможет нам — наш Небесный Отец. А они не знают Бога, и мне их так жалко, они такие беззащитные в беде!»

Через неделю к нам зашел милиционер и принес повестку с постановлением горсовета о немедленной, в 24 часа, высылке нашей семьи на север, в Тевризский район, расположенный в 500 километрах от Омска. Это был малонаселенный болотистый район. «Гибельное, комариное место, болото на болоте сидит. Голодный край, ехать туда — только за смертью!» — сказала маме одна ее знакомая. Наша квартира была объявлена конфискованной и переходила в собственность горсовета.

Мама взяла эту повестку и пошла на работу увольняться, Она рассказала своему начальнику о комиссии и показала повестку (мама работала в этом учреждении бухгалтером уже около трех лет и считалась опытным работником, начальство очень ценило ее). Прочитав повестку, начальник сказал: «Не спешите увольняться. Лидия Михайловна, не торопитесь на ссылку! Мы что-нибудь придумаем, зайдите ко мне через час».

Через час, когда мама зашла в кабинет начальника, он сказал:

— Если вас завтра увезут с семьей на север, это будет гибелью для вас — там тайга, болото, необжитый край и страшный голод. Если хотите, мы можем срочно, сегодня же, послать вас в длительную командировку на один-два года за 300 км от Омска, в хорошее место. Правда, там нет электричества, и зимой по ночам бегают волки, но поселок расположен на железной дороге, рядом с небольшой станцией, и там есть для вас работа по специальности.

— А где это место? — спросила мама.

— Недалеко от Урала, в Ялуторовском районе, станция Голышманово. поселок Катышка. Там находится наш лесоучасток и контора по заготовке дров, и нас уже давно просят прислать туда опытного бухгалтера.

— А как там с жильем?

— Вас обеспечат жильем, об этом не беспокойтесь. Но вы должны срочно уехать из Омска. Сегодня я еще могу вам помочь, так как вы — наш работник. Завтра вы будете в распоряжении милиции, и вас под конвоем повезут на Север. Так что спешите! Мама согласилась. Кроме того, начальник посоветовал, чтобы дедушка Франц Павлович не уезжал с нами, а остался в городе, так как он работал в военном госпитале. «Пусть он принесет в милицию справку о том, что работает в военном госпитале, и его не тронут. И ваша старшая племянница пусть не уезжает, раз она учится в техникуме. Но все остальные должны срочно уехать!» — напутствовал начальник. Мама поблагодарила его за расположение к нашей семье. В конторе ей срочно оформили командировочные документы и даже выдали деньги на переезд. Когда мама вернулась домой, все мы спешно собирали вещи для отъезда на ссылку. Мама рассказала о своей беседе с начальником и о том, какой он дал совет. «Слава Богу! Я знала, что Господь услышит наши молитвы! Поблагодарим Отца Небесного за Его защиту и помощь!» — сказала бабушка Маша, и мы горячо благодарили Бога за Его удивительное вмешательство.

Дедушка и Юля сразу же побежали за справками, а нам предстояло достать билеты на поезд, что было очень трудно: был 1941 год, время военное, поездов мало. Вечером с вещами мы уехали на вокзал, но билетов на вечерние или ночные поезда не смогли достать. Мамины знакомые пообещали достать билеты только на следующий день, но домой возвращаться было опасно, и мы, простившись с дедушкой и Юлей, остались ночевать у верующих, живших рядом с вокзалом. На следующий день мы уехали: наш путь лежал на запад от Омска, на станцию Голышманово. У мамы на руках было официальное направление на работу, адрес конторы лесоучастка, а также адрес женщины, в доме которой мы могли остановиться на первое время.

Пассажирский поезд идет очень медленно, долго стоит на промежуточных станциях, пропуская на запад эшелоны с войсками и военным снаряжением. Наш вагон переполнен: тесно, душно, освещение слабое, вокруг шум, крики. Мы, дети, пристраиваемся у окошка, и нам очень интересно смотреть на занесенные снегом поля, леса и поселки, проплывающие мимо — красивая Сибирь, очень красивая! Глубокой ночью мы прибыли на станцию Голышманово. Нестерпимо хочется спать, но поезд стоит здесь всего несколько минут, и мы заранее переносим наши вещи в тамбур. А вещей так много: узлы с одеждой, обувью, одеялами, подушками, посудой, да к тому же Гена взял с собой много книг. Наши многочисленные узлы перевязаны веревками и ремнями. Как мы их только донесем?! Выходим в темноту: небольшое здание станции слабо освещено, кругом — глухая тьма. Нам нужно идти со станции Голышманово в поселок Катышку. Вокруг темно и пустынно, падает снег. В домах все спят, не видно ни огонька, только луна освещает наш путь. Все вещи мы тащим на себе: их много и мы еле двигаемся, а Гена еще и шутит, цитируя стишок из детской книжки:

«Следом шагают два великана,
Двадцать четыре несут чемодана!»

Два великана — это мы с ним, единственные мужчины, основные носильщики: ему 15 лет, мне — 13. На станции нам указали, в каком направлении идти. Неистово лают собаки, выбегая на дорогу и провожая нас тоскливым воем. «Как по покойнику воют!» — говорит бабушка. Идти очень трудно: глубокий снег, сильный мороз, а вещи тяжелые, и все мы страшно устали. Особенно трудно идти маленькой Гине, она тоже чем-то нагружена. Мы долго бродим по молчаливым, будто вымершим улицам, стучимся в темные, спящие дома: выходят сонные люди и терпеливо объясняют, как найти нужный адрес. Вот и дом, который мы ищем: долго стучимся, собаки в соседних дворах поднимают неистовый лай. Вскоре в доме загорается тусклый свет керосиновой лампы, и дверь открывает заспанная женщина.

Мама долго с ней разговаривает, но вначале женщина ничего не понимает: кто мы и откуда. Наконец она впускает нас в дом. Этот сибирский дом из крепких толстых бревен состоит из одной большой комнаты с огромной русской печью. Мы попадаем в долгожданное тепло. Хозяйка очень приветлива. «Хотите чего-нибудь горячего?» — спрашивает она и, не дождавшись ответа, достает из печи чугунок с горячими щами. После ужина прямо на теплом деревянном полу расстилаем свои постели. Как хорошо, как уютно — слава Богу! Так началась наша двухлетняя жизнь в поселке Катышка.

А в это время в Омске власти подселили в нашу квартиру сначала двух женщин, эвакуированных из Ленинграда, а затем еще одну ленинградку с ребенком. Первые две, мать и восемнадцатилетняя дочь, были очень дружные, веселые и приветливые. Обе работали на ленинградском военном заводе, эвакуированном в Омск: мать — инженером, а дочь — токарем. Поселившаяся позднее женщина была женой какого-то большого начальника, оставшегося в Ленинграде. Эта женщина не работала, у нее была трехлетняя дочка. Она попросила у дедушки Библию, якобы почитать, а сама, вырывая страницы, растапливала нашей Библией печь, хотя кругом было много старых книг и газет, которые можно было использовать для растопки. Дедушка узнал об этом, когда она сожгла уже половину Библии.

Дедушку и Юлю власти не тронули, и они продолжали жить в той же квартире, но только на кухне. Через неделю после нашего отъезда на квартиру пришел милиционер и спросил дедушку, почему семья не явилась для отправки на ссылку. Дедушка представил документы, что он работает в военном госпитале, а внучка учится в техникуме. «А дочь, — объяснил он, — отправили в длительную командировку, и она взяла с собой всех остальных». Видимо, это объяснение удовлетворило как милиционера, так и его начальство.

В декабре 1941 года в нашу квартиру в Омске явились работники НКВД с ордером на арест мамы. Это произошло поздно вечером. Дедушка сказал им, что она здесь не проживает. Ленинградки подтвердили, что они никогда не видели ее в этой квартире. Работники НКВД, их было двое, составили протокол, что такое-то лицо здесь не проживает, попросили дедушку подписать протокол и ушли. Видимо, НКВД и милиция работали настолько секретно друг от друга, что часто не знали, что другое ведомство предпринимало в отношении конкретных лиц. Попытка арестовать маму в декабре 1941 года была не случайной: в это время в Сибири и в Казахстане были арестованы жены многих проповедников и служителей ЕХБ, мужья которых находились в заключении.[1]

[1] Среди арестованных были Анна Петровна Иванова-Клышникова, жена генерального секретаря Союза баптистов СССР, и Варвара Ивановна Ананьина, жена председателя Сибирского союза баптистов. Первая вернулась домой после одиннадцати лет заключения, а вторая умерла в лагере.

В поселке Катышка мы поселились в большом деревянном доме, одиноко стоявшем на окраине. Внутри дома не было никаких перегородок — одна большая комната с огромной печью, занимавшей почти треть дома. В доме не было мебели, но мы где-то достали две железные кровати для мамы, бабушки и Гины. Мы с Геной спали прямо на полу на матрацах. Вокруг дома не было ни забора, ни ворот. К Рождеству выпало так много снега, что сугробы достигали двух-трех метров. Иногда снежная метель продолжалась несколько дней, и наш дом чуть ли не до крыши заносило снегом. Стояли свирепые морозы, но в доме было тепло.

Электричества не было, по вечерам мы зажигали большой керосиновый фонарь, который маме выдали на работе, и вся семья собиралась за столом: кто читал, кто делал уроки, а бабушка все что-то вязала или чинила нашу одежду. Часто она просила кого-нибудь из детей почитать вслух Библию. За окном бушевала пурга, в трубе завывал ветер, по ночам по поселку бегали большие сибирские волки, хватая зазевавшихся собак. Людей волки не трогали — во всяком случае, не было слышно об этом.

Мама почти всегда до позднего вечера работала в конторе. Она возвращалась домой пешком, ей нужно было более часа идти от конторы до дома. Часто ее посылали в командировки на неделю, а иногда и на две, на лесоучастки, расположенные в 50-100 километрах от нашего поселка, где она должна была помогать в бухгалтерском учете в конторах. Мы с Геной ходили в школу по занесенному снегом поселку. Во время сильных снежных буранов школа не работала, и мы оставались дома. Младшая сестренка Гина в ту зиму еще не ходила в школу, мама занималась с ней свободными вечерами и в выходные дни — учила читать и писать, чтоб на следующий год Гина смогла пойти сразу во второй класс. Гена прожил с нами всего четыре месяца, а потом его взял к себе в Иркутск дядя Николай, мамин брат.

 

Снежная буря

В феврале 1942 года маму послали в командировку в соседний районный центр, в ста километрах от железной дороги, где она должна была пробыть две-три недели, чтобы помочь в работе малоопытному бухгалтеру. Зимой в этих местах самый надежный транспорт — сибирская лошадь, привычная к морозу и бездорожью. Поехала мама с возницей — старичком, которого все звали Карпович. давним работником лесоучастка, хорошо знавшим сибирские дороги и сибирскую зимнюю погоду. Они должны были выехать рано утром, но дела в конторе задержали маму до обеда. Карпович запряг лошадь, бросил в сани охапку сена, надел поверх полушубка зимний тулуп, валенки, большие меховые рукавицы и был готов. Мама тоже оделась тепло.

— Не поздно ли выезжаем? Может быть, отложить до утра? — спросила мама Карповича.

— Не переживай, Лидия Михайловна! Не впервой ездить по Сибири. Дорога простая, знакомая. А завтра нельзя, завтра будет буран. Так говорят сибирские старики, а они все знают, — улыбался Карпович.

Часа два лошадка бежала резво. Стоял легкий морозец, ветра почти не было. На час остановились в придорожной деревне, попили чаю без сахара (время военное), лошадь отдохнула — и опять в дорогу. Но у мамы было как-то тревожно на душе: зимний день короток, скоро стемнеет.

— Карпович, а не заночевать ли нам здесь? Куда спешить в ночь?

— Еще только три часа дня! Да мы через пару часов будем на месте. Лошадка отдохнула, побежит хорошо. А завтра — буран, это точно! Если заночуем, то застрянем здесь на два-три дня.

Еще с час ехали спокойно, но потом стала надвигаться темная снеговая туча, которая постепенно захватила весь горизонт. Стемнело, подул ветер. Старик Карпович забеспокоился, он виновато поглядывал на маму, но молчал. Лошадь устала и пошла шагом.

Вскоре повалил крупный снег: сначала медленно, а потом все сильнее и сильнее. Лошадь опять побежала, словно понимая, что нужно спешить. Ветер усилился: он подхватывал падающие снежинки и, не давая им коснуться земли, кружил, а затем бросал в лицо. Спина лошади, сани, одежда покрылись снегом. Ветер завыл, с дикой яростью кружа целые потоки падающего снега, превращая их в свирепые вихри. Все кругом слилось в сплошную белую мглу: и небо, и земля — все смешалось.

«Буран! Настоящий буран, Лидия Михайловна! — сквозь вой ветра прокричал Карпович. — Только бы не сбиться с дороги! Пронеси. Господи!» Перед глазами стояла белая пелена, не было видно ни дороги, ни лошади. Карпович опустил вожжи, и лошадь сама искала дорогу. «Она у меня опытная, сама держит дорогу, не подведет!» — прокричал возница, обернувшись к маме. Прошло около часа, усталая лошадь стала ступать неуверенно, несколько раз останавливалась, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону. Наконец Карпович, натянув вожжи, слез с саней и стал валенками разгребать снег, нащупывая дорогу. К своему ужасу он убедился, что лошадь сбилась с пути. «Потеряли дорогу, — убитым голосом сказал он маме. — Будем искать!»

Мама тоже слезла с саней и стала искать дорогу, разгребая валенками снег. Они расходились в разные стороны, а затем возвращались к саням, и так много раз. «Лидия Михайловна-а-а! Не заблудись! — кричал Карпович сквозь вой бури. — Эге-гей! Слу-у-ушай!» А лошадь в это время мирно стояла и ждала, как бы понимая, что люди ищут дорогу. Она вся была покрыта снегом, быстро нараставшем на ее спине толстым слоем, и постоянно вздрагивала, пытаясь стряхнуть снег с гривы и со спины.

Уставшие мама и Карпович садились в сани, немного ехали, а затем опять продолжали поиски. Уже вечерело. Все так же пронзительно завывая, буря слепила снегом глаза. Карпович еще несколько раз останавливал лошадь и шел искать дорогу, разгребая снег, но безуспешно. Наконец, очень медленно поехали наугад. Становилось все холоднее, морозный ветер обжигал лицо, проникал под одежду. Во время поисков дороги в валенки попал снег, а теперь таял, отнимая последние крупицы тепла. Руки и ноги занемели от холода.

— Нужно разминаться, двигаться! — прокричала мама. — Я совсем замерзла!

— Ты немножко пройдись, Лидия Михайловна! Только держись за сани! — ответил старик.

Мама слезла с саней и пошла рядом, держась за сани рукой. Завывал ветер, и все так же густо падал снег. Лошадь очень медленно, с трудом продвигалась сквозь снежную массу. Так же с трудом шла и мама, не отрывая руки от края саней. От ходьбы ноги согрелись, стало теплее. Карпович часто оглядывался, здесь ли она, не отстала ли. Вдруг лошадь, чего-то испугавшись, рванулась в сторону. От резкого толчка мама упала в снег, но Карпович не заметил этого, и сразу же лошадь с санями исчезла в снежной мгле. Мама поднялась на ноги и пыталась догнать сани, но безуспешно. «Остановитесь! Подождите меня!» — кричала она, но буря заглушала ее крики.

«Что делать?! О. Господи, помоги!» — молилась мама. Она продолжала идти вперед, стараясь различить след саней на снегу, но безуспешно. Так прошло с четверть часа. Лицо, руки, ноги закоченели от пронизывающего холода, в груди — сплошной лед, голос пропал. Вдруг сквозь завывания ветра она услышала протяжный волчий вой. «Волки! Только этого еще не хватало!» — пронеслась мысль. И тут она решила никуда больше не идти, прямо на снегу встала на колени и стала молиться. А снег быстро обволакивал ее с головы до ног.[1] Сколько времени прошло, она не знала: может быть, десять минут, а может, и час. Сначала она пыталась смахивать снег с лица, с ресниц, а потом перестала — не было сил. Она ожидала Божьего ответа.

[1] Позже мама рассказывала мне об этих минутах: «Всю жизнь свою вспомнила, все рассказала Иисусу: и о муже-узнике, с которым не виделась уже многие годы, и о тебе, и о сиротах-племянниках. И просила Господа, если это конец моей жизни, не оставить моих сирот!» Было ей в то время 35 лет.

Неожиданно из-за снежной пелены что-то приблизилось к ней и остановилось почти рядом. Это была лошадь с впавшим в полное отчаяние возницей. Карпович сначала не понял, почему лошадь остановилась, стал понукать ее ехать дальше, но она не шла. Мама лошади не видела, только слышала ее дыхание, но встать с колен не могла — не было сил. А лошадь почти касалась ее своими копытами. Наконец, Карпович слез с саней и пошел посмотреть, в чем дело. Он увидел перед собой наметенный сугроб и очень обрадовался, поняв, что лошадь нашла маму. Он разгреб снег и помог ей встать, отряхнуть снег с одежды и залезть в сани.

«И как это я вас потерял, Лидия Михайловна?! Сам не знаю! Здесь были волки, и лошадь сильно испугалась. А я вас искал, искал — и все напрасно! А лошадь чует человека, вот и нашла вас!» — радовался он. Мама отвечать не могла: губы не слушались, так она замерзла. «Вам согреться нужно; шевелите руками, ногами! Крутите головой! Ну, трогай! Поехали!» — дернул вожжи Карпович. Мама через силу стала двигать головой, руками, ногами, раскачиваясь в санях. Когда она немного согрелась и смогла говорить, она спросила:

— А дорогу нашли?

— Да, да, есть дорога — вот здесь она! Вы на ней-то как раз и стояли, когда мы вас нашли! — радостно ответил возница.

Это было чудо: мама стояла на коленях и молилась как раз на занесенной снегом дороге, которую они так долго безуспешно искали. Это был Божий ответ на ее молитву! Вскоре они с Карповичем приехали к месту назначения.

Когда через три недели мама вернулась домой и рассказала нам обо всем пережитом во время снежной бури, мы в молитве горячо благодарили Бога за ее спасение. Бабушка Маша вспомнила: «Когда началась снежная буря, мы так переживали за тебя, Лидия! Мы все много молились, чтоб Отец Небесный сохранил тебя в пути». После этой поездки мама долго болела, сильно кашляла, а лекарств почти никаких не было. Но она не могла пропустить работу и отдохнуть хотя бы один день, а должна была больная идти в контору.

 

Голод

Первые два-три месяца у нас было достаточно пищи: мясо, масло, молоко и муку можно было купить в Голышманово на рынке по вполне доступным ценам. Картофель приобретали в обмен на городскую одежду или постельные принадлежности: подушки, одеяла, простыни, так как в сельских районах Сибири была большая нужда в этих вещах. А хлеб, соль, сахар и крупы свободно продавались в магазине. Но после нового года продукты в магазинах полностью исчезли. Шла война, и постепенно в магазинах не стало ни хлеба, ни сахара, ни круп, даже спичек не было. Базары тоже быстро опустели, никто больше не привозил для продажи ни молока, ни масла, ни мяса. Да и картофель местные жители уже не обменивали на вещи: они сами стали нуждаться в продуктах, даже хлеб стал нормированным и продавался только по карточкам. Мама, как работник лесоучастка, получала в конторе по 6 кг муки в месяц на себя, и по 3 кг на каждого иждивенца. Скоро была съедена последняя картошка, кончились и другие продукты, и теперь лепешки, которые бабушка пекла из муки, стали нашей единственной пищей.

В марте 1942 года начался голод. У местных жителей было хоть какое-то подсобное хозяйство: многие держали коров, овец, кур, но для приезжих наступил настоящий голод. Население поселка Катышка, насчитывавшее до войны 10 тысяч человек, с началом войны удвоилось, а потом даже утроилось за счет эвакуированных с Украины, из Москвы и особенно из блокадного Ленинграда, и продуктов питания сразу резко стало не хватать.

Наша семья бедствовала. Бабушка варила какую-то похлебку из капусты и свеклы, которые мама иногда приносила с работы (ей кое-что давали сослуживцы, местные жители). Бабушка заправляла эту похлебку горстью муки, пережаренной с луком на подсолнечном масле, и тем мы питались. Но бабушка не унывала, за все благодарила Господа и с утра до вечера пела христианские гимны (все больше старинные, написанные еще в первые годы евангельско-баптистского движения в России — в них звучал жизнерадостный дух глубокой веры и полной преданности Богу). Бабушка старалась ободрить и нас, внуков, но нас донимало постоянное чувство голода. Я решил заняться охотой на зайцев, множество их следов виднелось на снегу за поселком. Соседские мальчишки научили меня делать из стальной проволоки петли и ставить на заячьих тропах. Но у меня ничего не получалось, ни один заяц не поймался.

В конце марта бабушка совсем ослабела: еле ходила по дому, а в апреле уже и ходить не могла от истощения. Распределяя каждое утро пищу на всех членов семьи, она тайком все это время отдавала часть своей порции нам, детям. И вот теперь бабушка почти все время лежала в постели. Она на глазах угасала, но продолжала уповать на Господа: «Не плачьте, дети, не отчаивайтесь! Отец Небесный дает жизнь и здоровье, в Его руках все дни наши. Еще поживу, если Ему угодно!» Маму мы видели редко, она почти все время была на работе.

В Сибирь прибывали эшелоны с эвакуированными из блокадного Ленинграда. Несколько тысяч ленинградцев высадили на нашей станции: это были страшно истощенные люди, почти скелеты, многие из них уже не могли передвигаться. Блокадников разместили сначала в школе, в больнице, в колхозных помещениях, а затем развезли по деревням. Помню одну женщину, финку, с которой потом подружилась мама, как она на маленьких санках везла от станции в больницу своего еле живого, совершенно истощенного мужа. Она его укутала в одеяло, привязала в сидячем положении к детским санкам, и везла по поселку, а руки его в перчатках бессильно волочились по снегу.

Много было таких, кто от истощения уже не мог ходить (и не только эвакуированные ленинградцы). Среди беженцев, осенью и в начале зимы прибывших в поселок из европейской части страны, спасаясь от войны, многие были буквально на грани смерти. В апреле 1942 года местные власти открыли в поселке специальный госпиталь для умирающих от голода. Все лечение там было — это хорошее питание. Нашу бабушку тоже поместили в госпиталь, так как она уже не могла ходить и еле-еле говорила. «Прощайте, родные мои, — чуть слышно сказала она, когда ее увозили в госпиталь. — Я верю, что скоро вернусь домой здоровой. Только вот тревожусь за вас: как вы тут без меня проживете?! Кто вам будет похлебку варить?»

Мама тоже болела: у нее кровоточили десна и стали выпадать здоровые зубы. В 1942 году она потеряла большую часть зубов, а те, что уцелели, сильно шатались, и к концу войны у нее осталось не более пяти зубов, а ей было всего 38 лет. Трудно стало и мне ходить в школу: если раньше я бодро проходил два километра от дома до школы, то теперь с трудом преодолевал это расстояние, особенно когда было много снега. Я медленно плелся, много раз останавливаясь для отдыха — сил оставалось совсем мало. «Ничего, крепись! Продолжай ходить в школу — пропускать нельзя. Пропустишь один, два урока, особенно по математике, потом трудно будет догонять!» — ободряла мама. Теперь она чаще бывала вечерами дома. С работы она приносила нам то несколько морковок, то свеклу, то кочан капусты, а однажды принесла мешочек кедровых орехов — я помню, как мы с сестрой радовались этим орешкам!

Иногда после школы я заходил на железнодорожную станцию посмотреть на поезда, на людей. Здесь всегда кипела бурная жизнь: на запад шли эшелоны с войсками, на открытых платформах везли пушки, танки, машины. Железная дорога была одноколейная, поезда могли двигаться только в одном направлении — на запад или на восток. Поезда на восток шли медленно, часто останавливались на запасных путях, пропуская на запад военные эшелоны. Много было санитарных поездов с яркими красными крестами на стенах и крышах вагонов. Когда они останавливались на нашей станции, из вагонов выходили солдаты и офицеры: перебинтованные, часто на костылях, они стояли около вагонов, дыша чистым морозным воздухом, а некоторые прохаживались вдоль вагонов. Женщины и дети из поселка стояли невдалеке и смотрели на них. Часто кто-нибудь из раненых возвращался в вагон и выносил хлеб с маслом, кусочки сахара или конфеты, и угощал детей. Подростки стеснялись подходить, но дети помладше с радостью принимали эти драгоценные подарки.

Несколько раз я видел особые эшелоны под охраной, которые тоже медленно шли на восток. Это были товарные вагоны с решетками на маленьких окошках и вооруженными солдатами на тормозных площадках. Иногда эти эшелоны проходили мимо нашей станции, не останавливаясь. По приближении к станции люди в вагонах начинали кричать и стучать в стены вагонов, взывая о помощи. Может быть, так они вопияли всю дорогу, а не только на подходе к станциям? Обычно в таких эшелонах вагонов было много, сорок-пятьдесят. Составы медленно шли мимо станции, и даже шум поезда не мог заглушить доносившихся из них душераздирающих воплей и стонов.

Кто они, эти тысячи людей под охраной? Куда их везут? В поселке такие поезда называли эшелонами смерти. Но кто в них: русские заключенные, ссыльные немцы с Поволжья, или немецкие военнопленные?! Трудно было сказать. Очередной эшелон медленно исчезал за поворотом, увозя в неизвестность взывавших о помощи заключенных. Молча, со слезами на глазах смотрели люди на станции вслед очередному эшелону страдальцев. Тут же прохаживались два-три милиционера, прислушиваясь к разговорам, но старые сибирячки безбоязненно осеняли крестным знамением уходящий на восток эшелон.

Однажды такой эшелон остановился на нашей станции, пропуская на запад военные поезда. Стоял страшный крик: «А - а - а! Помогите, спасите!» Я понял — это русские. Может, здесь и мой отец?! Солдаты охраны бегали вдоль состава, стуча прикладами винтовок в стены вагонов и требуя замолчать. Но ужасный вопль только усиливался. На платформе собралось несколько десятков женщин, в основном, старух, а также дети и подростки. Из маленького здания станции выбежали молодые женщины-милиционеры. «Разойдитесь! Нельзя здесь стоять!» — набросились они на нас. Нехотя люди стали расходиться. Одна пожилая женщина, опасливо оглянувшись, нет ли поблизости милиционера, тихо сказала: «У - у, антихристы! За что только людей мучают?! Кричат-то они от голода. Спаси, Господи, люди Твоя!» — закончила она православной молитвой и пошла в поселок. Печально возвращался я домой и вечером рассказал маме о стонущем, голодном эшелоне.

Как-то летом, собирая в лесу грибы и ягоды, недалеко от железнодорожного пути я нашел несколько писем. Они застряли в кустах и. видимо, лежали здесь еще с зимы. Письма были сложены в треугольники, без конвертов и марок, но с адресами. Большинство писем настолько размокли под снегом и дождем, что нельзя было разобрать ни адреса, ни содержания. Но одно письмо относительно хорошо сохранилось, и я принес его домой — это было письмо заключенного своей семье. Он торопливо прощался с родными, сообщая. что осужден на 10 лет лагерей. В конце письма была приписка: «Куда нас везут, никто не знает. Один только Бог знает, и на Него вся наша надежда!» Мы это письмо высушили, тщательно разгладили, положили в новый конверт, наклеили марку и отправили по указанному адресу. Но получила ли его семья это письмо? Во время войны была введена военная цензура на всю переписку внутри страны (а может, нашлась добрая душа, и цензор пропустил это прощальное письмо, брошенное прямо с эшелона смерти в расчете на добрых людей?).

Несколько раз мы посещали бабушку в госпитале. Она медленно поправлялась, питание было во много раз лучше, чем дома. Но даже в госпитале она пыталась сунуть нам с Гиной отложенные кусочки хлеба. Мы отказывались. Через три недели она уже ходила по коридору. «Вот видите, ожила я, не умерла! — говорила она. — Отец Небесный не оставил меня Своей милостью. Скоро приду домой!» Через месяц бабушка, окрепнув, вернулась из госпиталя. Она, как обычно, была бодра духом, и снова звучал в доме ее голос в задушевных песнях и молитвах благодарности Отцу Небесному.

Перед ее выходом из госпиталя мама ездила в командировку в какой-то отдаленный район и привезла мешок картофеля и несколько литров подсолнечного масла. Бабушка ликовала, глаза ее сияли радостью: «Отец Небесный опять послал нам все насущное!» Нам с Гиной она говорила: «Скоро лето — пойдем в лес собирать грибы и ягоды, их так много в этом лесном крае! Все это приготовил для человека наш добрый и благой Бог». Бабушка часто вспоминала дедушку и Юлю, оставшихся в Омске: «Как они там, бедные, живут? Не обижают ли их квартиранты?» Но потом успокаивалась: «Отец Небесный не оставит их, как не оставил и нас Своей заботой!»

 

Трудное лето

Конец мая в Сибири — время посадки огородов: разных овощей, в основном, картофеля. Маме, как и всем сотрудникам лесоучастка, выделили небольшой участок земли на территории бывшей деревни Коровенки, в 20 километрах от нашего поселка. Когда мы приехали туда с другими работниками лесоучастка на большой грузовой машине, то увидели забытую деревню: старые деревянные дома стояли совершенно пустые, в них никто не жил, окна и двери были выломаны, печи и трубы разобраны. Рядом находилось большое лесное озеро.

Лет десять назад на берегу этого озера стояла богатая сибирская деревня дворов на 300, а вокруг нее — плодородные земли, обширные поля, очищенные от леса трудолюбивыми богобоязненными людьми. Озеро изобиловало рыбой, в лесах было много птицы, грибов и ягод. И вот теперь на месте этой деревни — полное запустение. Один старик, хорошо знавший эту местность, рассказал нам: «Я бывал раньше в Коровенке много раз. Добрые люди здесь жили: трудолюбивые, религиозные. Хорошо жили, зажиточно. А потом многих из них арестовали и сослали, а другие сами все бросили и уехали. Дома их и сараи разобрали жители соседних деревень».

Было светлое утро. Над озером плыли, отражаясь в воде, редкие белые облака. Легкий ветерок слегка рябил воду и шевелил ветки деревьев, подступавших вплотную к озеру. А если смотреть вдаль, открывалась удивительная панорама: густой хвойный лес, со всех сторон окружая бирюзовое озеро, уходил за горизонт, откуда медленно, как большие белые паруса, выплывали все новые облака. Вглядевшись, можно было заметить, что хвойный лес неоднороден: среди пушистых елей виднелись белые крепкие стволы сибирских берез и худосочные тонкие стволы зеленоватых осин.

Мы стояли с мамой на высоком берегу. Было свежо, даже прохладно, но так тихо и мирно вокруг. Мама в раздумьи сказала: «Где-то идет жестокая война, люди убивают друг друга, вражда, ярость, стоны умирающих, плач детей. А здесь такая тишина и умиротворенность в природе! И где-то сейчас наш папа: где его лагерь? Жив ли он? Там, где он, тоже жестокость, страдания невинных людей, их стоны и слезы. Вот уже пять лет, как у нас отняли его!» Обняв меня, она продолжала. «Папу осудили на десять лет. Сейчас тебе 14, а когда вернется папа, тебе будет уже 19 лет. Если он жив, если еще вернется...» — и мама заплакала. А озеро, лес и небо по-прежнему были полны Божьей тишины и красоты.

Мы с мамой пошли к машине, где был наш мешок с картофелем для посадки, взяли ведро и лопату. Нам выделили участок земли в 10 соток. Земля была мягкая, рыхлая, хорошо вспаханная. Надо полагать, что несколько лет ее не использовали, а раньше она была хорошо удобрена. До самого вечера мы занимались посадкой картофеля и только один раз сделали перерыв на обед и краткий отдых. Я опять сбегал к озеру посмотреть на стайки мелких рыб, которые подплывали к самому берегу. И снова работа: я копал лунки, мама бросала в них картофель, а затем я засыпал его землей. Рядом с нами на своих участках трудились другие люди. в основном женщины, старики и подростки. На всех лицах — глубокая тревога за близких, бывших на фронте, а некоторые уже никогда не дождутся своих мужей и отцов с полей сражений.

После окончания работы стало известно, что машина неисправна, и придется здесь заночевать. Вечером подростки развели на берегу озера большой костер, рядом лежали старые толстые бревна, на которых можно было сидеть и греться. К нам присоединились и взрослые. Женщины стали петь жалобные заунывные песни, а дети носили из леса валежник и подкладывали в костер, который ярко вспыхивал, получая свежую порцию. Потом женщины стали рассказывать друг другу о самом сокровенном, что было на сердце: о мужьях и близких на войне, о трудностях жизни в разлуке. Многие из них не видели своих мужей по полгода, а некоторые и дольше. Две или три женщины достали письма с фронта и читали их при свете костра, смахивая набегавшие слезы.

Только мама ничего не могла сказать о своей скорби: о пятилетней разлуке с мужем и о том, что не имела права получить от него хоть краткой записочки или написать ему несколько слов. Она даже не имела права знать, жив ли он — тайна, страшная тайна окружала тех. кто был объявлен «врагом народа», даже если их «преступление» состояло только в том, что они верили в Бога и молились Ему. Вскоре все разошлись, у костра остались только мы с мамой. Я подбросил в огонь несколько больших еловых веток: костер затрещал, повалил густой дым, яркие искры роем стремительно взлетали в небо и медленно гасли. Наконец, снова вспыхнуло пламя, поднимая огненные языки все выше и выше, а затем все слилось в высокий огненный столб, который трепетал, раскачивался на ветру, неистово метался, как бы пытаясь оторваться от земли и улететь. Мне было интересно наблюдать за огнем, но мама была печальна и молчалива. Она сидела на большом бревне и задумчиво смотрела на костер.

— О чем ты думаешь, мама? — спросила я, присев рядом с ней на теплое бревно.

— О нашей жизни, об отце. Он так не похож на других! В то время, когда многие бежали из Советской России, он оставил спокойную жизнь в Америке и приехал сюда проповедовать Евангелие и разделить судьбу русского народа. Тебе уже 14 лет, ты многое можешь понять: на первом месте в твоей жизни всегда должен быть Бог и вера в Него, это принцип Евангелия. Запомни, сын: прежде всего Господь, а не карьера и личный успех — на этом принципе строим свою жизнь твой отец и я. А второй важный принцип — это чистота сердца и жизненного пути: храни чистыми свои мысли, желания и действия — это мой завет тебе на всю жизнь! Так учит Библия: «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят». Ты помнишь, где это записано?

— В Евангелии от Матфея, в пятой главе, — ответил я.

— Ты уже прочел весь Новый Завет?

— Нет, только четыре Евангелия и книгу Деяний. Но Евангелие от Матфея я прочитал несколько раз.

— Только чистые сердцем могут увидеть Бога, — снова повторила мама. — Увидеть Его духовно — значит, иметь общение с Ним, а для этого необходима чистота сердца. Ложь, лукавство, нечистые мысли и желания лишают человека общения с Богом. В книге Псалмов записано: «Как юноше содержать в чистоте путь Свой? — Хранением себя по Слову Твоему» (Псалом 118: 9).

Мама прочла на память эти стихи из Библии, а потом предложила: «А теперь повторяй за мной!» И мы несколько раз с ней вместе повторили эти стихи. Костер догорал, но еще излучал тепло. Так же тепло было и у меня на душе от маминых слов, от стихов из Библии, и я подумал: «Как хорошо, что моя мама — верующая, и что она такая добрая и правдивая. Как хорошо, что ее не забрали в тюрьму, и она со мной! И хотя папы нет с нами, но она так крепко любит его!» Я впервые по-взрослому почувствовал, как хорошо, что мама твердо стоит в вере.

А костер почти догорел. Отдельные языки пламени еще лизали остатки толстых коряг и несгоревшие ветки, лежавшие с краю. Огонь становился все слабее, иногда почти гас, и вдруг снова ярко вспыхивал. Большие темно-красные угли в середине догорали маленькими синими язычками. Темная ночь и черный лес, казалось, надвигались на нас. Тревожно и тоскливо прокричала ночная птица. Серп луны, повисший над озером, отражался в воде длинной светящейся дорожкой, мелко дрожавшей от набегавшего ветерка.

«Вот костер и догорел. Потух... Так и жизнь наша на земле. Но любовь Божья к нам никогда не угаснет! Померкнет солнце и отдаленные звезды, но любовь Божья к нам — никогда! Верующий в Сына Божия имеет жизнь вечную, а жизнь вечная никогда не прекратится. Давай вместе помолимся», — предложила мама. Мы склонили колени прямо у костра и вместе молились: сначала я, потом мама. После молитвы мама сказала. «Сын, помни эту ночь! Я хочу, чтобы ты вырос глубоко верующим и таким же преданным Богу, как твой отец. Пусть Господь будет на первом месте во все дни твоей жизни».[1] Остаток ночи все мы провели в одном из пустующих домов на душистом сене. которое кто-то расстелил прямо на полу. К утру машину починили, и все, отдохнувшие и повеселевшие, возвратились домой, в поселок Катышку.

[1] Когда я пишу эти строки, мамы уже нет на земле: более десяти лет назад Господь отозвал ее на небо. Она ушла из жизни с глубокой верой и любовью к Богу. А с той памятной ночи у костра на берегу сибирского озера прошло уже более пятидесяти лет, но материнские наставления о чистоте жизни и верности Богу я бережно храню в сердце: Господь положил их в основу моей духовной жизни. Память сердца хранит многие беседы с мамой и наши совместные молитвы в годы моего детства, когда определялся весь дальнейший жизненный путь. Спасибо тебе, мама!

Почти все лето прошло у нас с Гиной в лесу, в походах за грибами и ягодами. Сначала, пока мы собирали ягоды недалеко от поселка, с нами ходила бабушка, но ей трудно было ходить далеко в лес, где было больше грибов и ягод, и она решила оставаться дома. Бабушка давала нам с собой по небольшому куску хлеба на целый день — это было все. что она могла дать.

Каждый день мы шли в лес с радостью и надеждой, и сначала сами ели ягоды, а потом собирали спелую землянику в металлический бидончик. У нас были свои заповедные места: веселые солнечные полянки, затерянные среди леса, полные ярких цветов и душистой земляники. Собранную землянику бабушка несла на станцию к военным и пассажирским поездам, чтобы продать или обменять на хлеб. На вырученные деньги она там же, на станции, покупала молоко у местных жителей, и это было большим подспорьем для нас.

Каждый день с утра мы начинали обход наших лесных земляничных плантаций, это продолжалось несколько недель в ягодный сезон. С нами всегда была и корзина для грибов. Сначала мы плохо различали, какие грибы съедобные, а какие — ядовитые, и дома бабушка половину наших грибов выбрасывала. Но скоро мы научились разбираться в грибах, и почти каждый день приносили домой корзину отличных грибов. Бабушка жарила их на сковородке на воде вместо масла, никакого жира у нас в доме не было. «Вот бы на маслице подсолнечном их зажарить — как было бы вкусно!» — мечтательно приговаривала она. Но нам и так было вкусно после голодной зимы. Сама бабушка настолько окрепла, что мы с ней два-три раза за лето ходили пешком в Коровенку пропалывать и окучивать картофель. Она была очень веселая, пела свои любимые гимны и много рассказывала мне о жизни верующих на Дальнем Востоке.

В начале сентября мы с бабушкой взяли с собой штук десять мешков для картофеля и пошли в Коровенку убирать урожай. Но после первых же выкопанных кустов мы поняли, что картофеля будет очень много, он уродился крупный и по много клубней в каждом кусте. Вскоре мы заполнили все десять мешков, выкопав только четвертую часть. «Вот как Отец наш Небесный благословил урожаем! — радовалась бабушка Маша. — Но что же нам теперь делать?! Где взять еще мешки?» Мы решили выкопать весь картофель и пока просто сложить его в кучу. Три дня мы копали, а когда закончили, я пошел в поселок за лошадью, а бабушка осталась в Коровенке.

Время было вечернее, я первый раз шел так поздно по лесу один. Быстро темнело, и мне было неуютно, даже страшновато. Каждая коряга выглядела притаившимся медведем, за каждым кустом мерещился поджидавший меня волк. Что-то трещало в чаще. Иногда с шумом срывалась с вершины дерева какая-то большая птица и, громко хлопая крыльями, быстро исчезала... Сердце мое замирало от страха. Тогда я принимался бежать, и становилось спокойнее, веселее. Несколько раз я начинал молиться и тогда сразу же вспоминал, что и бабушка сейчас молится обо мне. Поздно ночью я пришел домой.

— Мама, как ты думаешь, сколько мы накопали картофеля? — был мой первый вопрос.

— Что-то вы очень долго копали, целых три дня! Как там бабушка?

— Все хорошо, она здорова, но как ты думаешь: сколько мы накопали?!

— Да, наверное, мешков десять! — предположила мама.

— Десять мешков мы уже заполнили! И еще огромная куча осталась лежать на поле. Посмотри, какая крупная картошка!

Я показал маме несколько картофелин, которые принес с собой. Мама удивилась: «Такую крупную картошку я видела только на Дальнем Востоке! А теперь поскорее ложись спать, завтра утром нам дадут лошадь с телегой, и ты начнешь перевозить картофель домой». Утром на лесоучастке мне дали лошадь и телегу. Старик-конюх спросил меня:

— А запрягать-то ты умеешь?

— Никогда не пробовал, — простодушно ответил я. Конюх задумчиво произнес:

— Трудно тебе будет с ней, лошадь очень капризная, даже опасная, кусается и бьет ногами. Близко не подходи — убьет! Жаль мне тебя, но что поделаешь — время военное, все мужики на войне. Женщины да дети, да еще мы, старики — вот и все работники!

— А нет ли другой, смирной? — спросил я, опасливо поглядывая на огненно-рыжую крупную лошадь, которая аппетитно щипала траву в стороне.

— Другой нет, — охотно принялся объяснять конюх. — Все хорошие лошади на войне, остались только больные, старые да еще вот этот идол Рыжка! — указал он на рыжую лошадь. — Его даже в армию не взяли из-за зверского характера — на комиссии Рыжка двух командиров чуть не прикончил. Одному ухо откусил, а другого так ударил копытами, что он тут же и отвоевался, бедный, теперь инвалид на всю жизнь. Вот Рыжку в армию и не взяли, а отдали нам на муку!

— Как же я на нем поеду?! — спросил я в большом смущении.

— Я его запрягу в телегу, и ты не распрягай, когда приедешь в Коровенку. Напои из ведра, только не сразу, а через час, и покорми, вот тебе мешок травы. Но будь очень осторожен, сзади близко не подходи. И впереди будь начеку, чуть зазеваешься — и нет уха, откусит! — рассмеялся старик.

Пришла мама и принесла еще десять пустых мешков. Она тоже сказала мне: «Будь осторожен! Этот Рыжка — большой драчун, он одному военному ухо откусил на комиссии». Старик запряг Рыжку в телегу, дал мне в руки вожжи и кнут. «Без кнута ни за что не пойдет! Ну, трогай, пошел!» — крикнул он не то мне, не то лошади. Я дернул вожжи, и мы тронулись. Вскоре мы выехали из поселка, и Рыжка весело бежал по дороге, покорно поворачивая то вправо, то влево — в зависимости от того, какую из вожжей я дергал. Иногда он переходил на шаг, затем снова бежал вперед, и мы сравнительно быстро доехали до Коровенки.

Бабушка хотела сразу же распрячь Рыжку, но я отсоветовал. «Подожди, лошадь очень опасная — ударит копытами или откусит ухо!» Я рассказал ей про потерпевшего командира, и бабушка забеспокоилась: «Ты уж хоть сам не подходи близко, лучше я! Я уже старая, проживу как-нибудь и с одним ухом! А тебе — как без уха?» Так мы Рыжку и не распрягали. Бабушка все-таки умудрилась снять с него уздечку, напоила его из ведра и дала травы из мешка. Рыжка хорошо отдохнул, поел. С большим опасением мы надели на него уздечку, затем погрузили картошку на телегу. Мы наполнили все порожние мешки, но куча картофеля после этого убавилась только наполовину. Я выехал в обратный путь, а бабушка осталась сторожить остальную картошку.

Первые несколько километров Рыжка шел хорошо, даже пытался бежать мелкой трусцой — сам, без понуканий. Я похвалил его: «Какой ты хороший, Рыжка — послушный, трудолюбивый!» И он, как бы соглашаясь, дружелюбно кивал головой и шагал вперед. Но вдруг Рыжка остановился. Я дал ему отдохнуть минут 10-15, и крикнул: «Ну, трогаем, Рыжка! Вперед!» Но он не двигался с места. Я стал дергать вожжи, понукать, но Рыжка не реагировал. Тогда я слез с телеги и подошел к нему спереди. Взяв под уздцы, я пытался стронуть Рыжку с места, но он стоял, как вкопанный.

Прошло еще 15 минут, а Рыжка все не трогался с места. Тогда я взял кнут и подошел сбоку. Но как только я поднял кнут, Рыжка уловил мой жест и сразу же взбрыкнул задними ногами. Я отскочил, он попал только в оглоблю. Что мне было делать?! Я кричал на него. дергал вожжи, угрожал кнутом — все бесполезно. Так он стоял на месте около часа. Потом ему самому надоело стоять неподвижно, и он тронулся с места. Мы проехали с километр, и Рыжка опять остановился. Когда я подходил к нему, он хищно ощеривал зубы, норовя укусить, но ему мешали удила во рту, да я близко к нему и не подходил. Несколько раз он бил задними копытами по оглобле, пытаясь ударить меня. Так мы простояли еще с полчаса.

В это время мимо нас проезжали на лошадях трое сибирских татар. Они остановились, увидев, как я мучаюсь с Рыжкой, и когда он в очередной раз попытался достать меня задними копытами, татары слезли с коней, встали около Рыжки с двух сторон, и начали стегать его кнутами. Рыжка, пораженный таким обращением, начал брыкаться и мотать головой, но татары продолжали стегать его. Тогда Рыжка рванул вперед и помчался вскачь, я еле успевал бежать за телегой.

Рыжка вскоре снова перешел на шаг и остановился. Я хотел дать ему отдохнуть, но нас опять нагнали те же татары. Завидев их, Рыжка бодро зашагал вперед. Я шел рядом, держа в руках вожжи. «Плохой лошадь, ленивый, злой!» — приговаривали татары, некоторое время держась рядом с нами. «Ты его не жалей, а кнутом, кнутом!» — наставляли они меня, размахивая кнутами над Рыжкиной головой, и тот, опасливо косясь на них, покорно шагал дальше.

— Может, ему тяжело везти телегу? Слишком большой груз? — спросил я у татар, указывая на мешки с картошкой.

— Да что ты, разве это много? Ты мог в два раза больше положить, и он повезет! Видишь, какой крепкий и сильный лошадь! Но ленивый, очень ленивый!— смеялись татары.

— Рыжку в армию не взяли, он на комиссии откусил ухо у командира, — жаловался я им.

— О! Ухо у командира?! — переспросили татары, покачав в сокрушении головами. — Да с него шкуру надо снять за это, а мясо отдать собакам! Плохой лошадь, очень плохой!

— Спасибо за помощь! — сказал я им на прощание, и татары ускакали.

Уже вечерело, дорога шла через лес. Деревья вплотную подступали к дороге, но иногда открывались большие поляны, покрытые высокими травами. Солнце скрылось за вершинами сосен, становилось холодно, из чащи леса потянуло сыростью. Так мы проехали еще несколько километров, и Рыжка опять остановился. До поселка оставалось совсем немного, километра два-три.

Я дал Рыжке немного отдохнуть, потом крикнул: «Но-о! Пошел!» Но на Рыжку моя команда не подействовала. Я ударил его кнутом, но Рыжка и не думал идти! Тогда я еще раз ударил его. Рыжка тронулся, прошел метров десять и опять встал. Я взял его рукой за уздечку и стал тянуть вперед. Но Рыжка только скалил зубы, злобно ржал, мотал головой и бил копытами. Так прошло больше часа. Солнце давно зашло, из-за леса появилась луна. Было довольно светло и очень холодно.

Что делать?! Как быть дальше?! Я стал бегать вдоль дороги, чтобы согреться. Дорога как раз проходила через большую поляну, лес чернел в стороне. Время от времени я подбегал к телеге и дергал вожжи, пытаясь заставить Рыжку идти дальше, но он не слушался. «Ничего, надоест до утра стоять, сам пойдет!» — говорил я себе. И действительно, Рыжка пошел, я только успел подхватить вожжи. «Молодец, Рыжка! Вперед! Вперед!» — обрадовался я.

Но примерно через километр Рыжка снова остановился и ни за что не хотел идти дальше. Было уже далеко за полночь. Я помолился и решил ждать утра. Вдруг Рыжка всхрапнул, высоко поднял голову и навострил уши: к нам кто-то приближался. «Кто это, человек или зверь?!» — испугался я, усиленно всматриваясь в темноту. Наконец, я узнал маму и обрадованно побежал ей навстречу.

— Что с тобой?! Почему так долго? Случилось что-нибудь? — встревоженно спрашивала она.

— Да вот, Рыжка не хочет идти! Хорошо еще, что татары помогли! — И я рассказал маме о своих мучениях.

— Я так беспокоилась: уже ночь. а тебя все нет! Вот и решила идти навстречу.

Мама взяла вожжи, стала погонять Рыжку, но он не шел. Тогда она передала вожжи мне, а сама взяла Рыжку за уздечку и потянула вперед. Рыжка стронулся с места и. пройдя несколько шагов, остановился. Мама снова стала тянуть его за уздечку. Так мы и ехали до самого поселка: очень-очень медленно. В поселке Рыжка пошел сам. Мы приехали домой только к утру, но зато запомнили Рыжку на всю жизнь.

На следующий день в конторе лесоучастка мне дали двух других лошадей и большую телегу Маме пришлось достать еще двадцать пустых мешков. Без особых происшествий я прибыл в Коровенку и рассказал бабушке о своих приключениях с Рыжкой. Она все охала и приговаривала: «Ну и лошадка же нам попалась! Как ты еще цел остался?» Когда мы стали насыпать картофель в мешки, то оказалось более тридцати полных мешков картофеля. Бабушка ликовала: «Подумать только, как много мы накопали! Слава Тебе. Господи милосердный!» Мы погрузили мешки в телегу и спокойно поехали домой. Примерно через месяц маме удалось через свою контору передать мешков десять картофеля в Омск, дедушке с Юлей.

Бабушка за время нашего пребывания в Катышке познакомилась со многими соседями и всех расспрашивала, есть ли здесь верующие. Но никто не знал, и ей только сказали, что когда-то в поселке была православная церковь, но ее еще в первые годы после революции разрушили, и остался пустырь, заросший кустарником и травой. Бабушка подружилась с ближайшими соседями на окраине поселка: в основном это были женщины, мужья или сыновья которых были взяты на войну. Она часто посещала их, брала Евангелие и читала им, свидетельствуя о Боге и вере в Него. Женщины с большим расположением слушали. Они просили бабушку помолиться за их мужей и сыновей на фронте, а некоторые сами стали молиться с бабушкой. Соседки ей рассказывали: «В Коровенке, где вы садили картошку, была большая деревня верующих, только мы уже не помним, как они назывались: баптисты или евангелисты. Очень хорошие были люди. Всех их куда-то сослали лет десять тому назад: увезли и никого не осталось. А куда увезли — никто не знает».

В начале 1943 года бабушка вернулась в Омск, потому что городские власти вернули ей конфискованную осенью 1941 года часть дома.[1] «Видите, как Господь милостив к нам — вернул нам наше жилье в Омске!» — радовалась она. После отъезда бабушки в Катышке остались мама, Гина и я. Зима 1943 года прошла для нас легче, чем предыдущая: было заготовлено много картофеля, а в конторе, где работала мама, стали выдавать муку, крупы и немного жиров для работников и их иждивенцев. Один раз маме выдали на работе пятилитровую бутыль рыбьего жира, и мы стали жарить на нем картошку. Но главное, мама могла теперь бороться с цингой: она каждый день пила по несколько ложек рыбьего жира. Зима прошла для нас благополучно, а ранней весной 1943 года я смог вернуться в Омск. Мама с Гиной вернулись в Омск летом.

[1] Ее сын Николай, работавший директором крупного завода в Иркутске, возбудил ходатайство о возвращении его матери незаконно конфискованного жилья. Состоялся суд, и права бабушки на ее часть дома были восстановлены.

От моего отца все еще не было ни единой весточки. Не было известий и от отца Гины, и только от ее мамы приходили редкие письма (она писала на адрес своих родственников в Благовещенске, а они пересылали их нам в Омск). Из этих писем мы знали, что она жива и находится в одном из женских лагерей в районе Магадана. Мы постоянно молились о наших дорогих узниках.

 

Духовное пробуждение

В начале тридцатых годов в Омске была большая церковь баптистов, состоявшая из 800 членов (город насчитывал в то время около ста тысяч жителей). Верующие еще до революции построили большой каменный молитвенный дом[1] на высоком берегу реки Омь, разделявшей город на две части (город соединяли два моста через Омь, называвшиеся Деревянным и Железным). В июне 1935 года молитвенный дом баптистов был конфискован, в нем разместили конную милицию. Тогда верующие стали арендовать для богослужений небольшой дом на окраине города, за вокзалом, но это продолжалось всего несколько месяцев, примерно до декабря 1935 года.

[1] См. приложение «Доклад о деле Божием в Сибири».

В городе была еще община евангельских христиан, состоявшая из 200 членов, они собирались отдельно от баптистов, их молитвенный дом был закрыт в феврале 1937 года. Власти окончательно запретили какие-либо собрания верующих: и баптистов, и евангельских христиан, и в те годы были арестованы почти все пресвитера, дьякона и проповедники в Омске, более 50 человек. В предвоенные годы верующие собирались тайно, маленькими группами по пять-десять человек в разных частях города: почитают Слово Божие, помолятся и разойдутся. В городе к тому времени были закрыты и все православные церкви, их было более десяти. Некоторые церковные здания были взорваны, другие превращены в жилые помещения или склады.

Наступил 1943 год, и в Омске неожиданно была открыта православная церковь, которую стали посещать многие люди, в том числе и военные: солдаты и офицеры. Летом 1943 года верующие ЕХБ стали по воскресеньям открыто собираться на богослужения, сначала по 15-20 человек, а затем и в большем количестве, и власти их не тревожили. К началу 1944 года в городе было уже несколько групп, по 30-50 человек в каждой, собиравшихся на богослужения в пяти или шести разных местах. Вернувшись в Омск из поселка Катышка, мы с мамой также стали посещать собрания (бабушка с дедушкой и Гиной переселились к тому времени в Киев, к тете Надежде, маминой младшей сестре).

Летом 1944 года несколько групп объединились, и собрания стали проводить в одном месте на окраине города. Транспорта не было, мы ходили на богослужения пешком. Путь в несколько километров никому не казался долгим: жажда слышания Слова Божьего была очень большой. Для меня каждое собрание открывало новые, светлые горизонты христианской веры. На собраниях было много молодежи, в основном, из семей верующих, но приходили и неверующие: соседи и знакомые. Мужчин было значительно меньше, чем женщин: одних арестовали еще до войны, и они не вернулись из тюрем, другие находились в армии. Проповедовали, в основном, старички. Раньше, когда еще не был отнят молитвенный дом, эти малограмотные братья были просто слушателями, но теперь, когда проповедники и служители церкви были в узах. Господь призвал их к служению Словом. И как хорошо они проповедовали, с какой верой и искренностью ободряли церковь, особенно жен и детей узников, указывая на пример Христа, пострадавшего и умершего за нас. Как убедительно эти простые братья, иногда по слогам читавшие Евангелие, свидетельствовали, что истина только во Христе, горячо призывая молодежь и подростков отдать свои сердца Господу.

Братья-старцы побуждали в своих проповедях молиться за узников, ставя в пример их верность Господу, и церковь была как одно целое с теми, кто страдал за Слово Божье. У некоторых верующих еще сохранились старые журналы «Гость», «Вера», «Христианин», «Баптист». «Баптист Украины», в которых жизнь евангельско-баптистского братства была подробно отражена на пожелтевших от времени страницах (все эти журналы были закрыты в середине 1929 года). Иногда по вечерам молодежь и пожилые члены церкви собирались у кого-нибудь дома и вместе читали статьи из старых журналов, рассматривая фотографии братьев-служителей, перенесших гонения за веру еще в царское время, до революции. Также со страниц журналов на нас смотрели и братья, брошенные в тюрьмы и лагеря уже в наши дни, в тридцатые годы. Старые члены церкви, лично знавшие многих братьев-узников, рассказывали нам о них, вспоминая дорогие подробности их жизни и служения.

Когда в собраниях раздавался призыв отдать свое сердце Господу и посвятить жизнь на служение Ему, первыми выходили вперед с покаянием молодые люди и подростки — дети узников.[1] Обращений к Господу было много, особенно среди молодежи. Беседы с но вообращенными и подготовка к крещению началась весной 1945 года, когда было проведено несколько членских собраний и избраны служители церкви (хотя человек десять-пятнадцать молодежи были крещены еще летом 1944 года). К весне 1945 года в Омске организовались две церкви: городская, преимущественно русская, с проповедями и пением на русском языке, а за Иртышом, тоже в черте города — немецкая, хотя были там и русские. В немецкой церкви служение проходило на немецком и русском языках. Отношения между церквами были братские и дружественные.

[1] Наши отцы, уходя в тюрьмы, не оставили нам ни денег, ни какого-либо имущества, но мы получили от них более ценное наследство — их непоколебимую веру в Господа и верность Ему до конца. Умирая в тюрьмах и лагерях, они молились о нас, молились о духовном пробуждении в России.

В конце 1944 года я заявил о своем решении следовать за Господом в воскресенье на вечернем собрании. Еще на утреннем богослужении я хотел встать и сказать: «Я не могу жить без Христа! Я хочу полностью отдать сердце Ему», но какой-то внутренний страх мешал мне открыто заявить о своем желании. Хотя я не мог сдержать слез раскаяния, и сердце мое сокрушалось, напоминая все плохое, что я успел сделать за свои 16 лет, а Господь протягивал ко мне Свою любящую руку, — на утреннем собрании я не решился сделать этот шаг.

После собрания я вернулся домой, в сердце шла борьба. Я стал молиться, раскаиваясь перед Господом, и в моей душе наступил удивительный мир и радость — я получил уверенность, что я спасен. Вечером на собрании брат-гость из Москвы в конце проповеди сделал призыв: «Кто хочет отдать свое сердце Господу?» И тогда я встал и громко сказал: «Братья и сестры, помолитесь за меня: я хочу служить Иисусу всю свою жизнь! Он — мой личный Спаситель и Господь!» После меня со слезами раскаяния вышли вперед еще несколько молодых братьев и сестер. Пресвитер нашей церкви Петр Аникеевич Саяпин призвал церковь к молитве. В маленьком тесном помещении собралось в тот вечер более 150 человек: все встали на ноги, а мы склонились на колени. Я не мог спокойно молиться, слезы душили меня. Молились вслух и другие кающиеся, а затем все собрание молилось за нас. На душе у меня был праздник, сердце ликовало: дорогой Иисус, я теперь Твой навеки!

5 июня 1945 года я вступил в вечный завет со Христом, приняв водное крещение в сибирской реке Омь В воскресенье ранним утром, когда только начало рассветать, большая группа верующих отправилась далеко за город. Когда мы пришли на место крещения, то увидели широко разлившуюся реку в поросших высокой травой берегах. На сердце было празднично: вся природа, все живое радовалось жизни, солнцу, наступившему лету. Это с особенной остротой чувствуется в Сибири, где так резок переход от долгой студеной зимы к жаркому, хотя и короткому лету. Так и душа человека — после мертвящего холода неверия вдруг воскресает к новой жизни во Христе, обретя в Нем источник веры, добра и света. Радовались в этот день все верующие, стоявшие на берегу, и особенно те, кто вступал в завет с Господом. Несколько братьев вошли в воду и расчистили от камышей место для крещения.

Мама шепнула мне перед тем, как я вошел в воду: «Как бы радовался сегодня отец, если бы он был здесь с нами! Этот день — один из важнейших в твоей жизни. Сколько я молилась об этом Господу!» Я чувствовал всю ответственность этого момента: мне было почти 17 лет, я вступал в вечный завет со Христом перед многими свидетелями, стоявшими сейчас на берегу реки и тихо певшими. Среди них была и мама, которая дала мне жизнь. Сколько она молилась о том, чтоб настал этот день, сколько трудилась над моим духовным пробуждением! И теперь, взволнованная и счастливая, мама стояла у истока моей духовной жизни. Я с радостью думал о том, что свидетелем этого дня было и безоблачное небо, за голубой далью которого ликовали сейчас ангелы, радовался Господь Иисус Христос и все небесные жители!

Нас, крещаемых, было около сорока человек, в основном, молодежь. Мы стояли на берегу реки, одетые в белые одежды, и по очереди, с внутренним благоговением и трепетом, входили в воду. Крещение нам преподавал пресвитер церкви Петр Аникеевич Саяпин, только что вернувшийся из пятилетнего заключения. После крещения мы возвратились в город: нас было около ста человек, мы с пением шли по проселочной дороге, а потом по городским улицам. И никто нам не запрещал — это было время краткой свободы.

Война только кончилась, и весь народ радовался окончанию этой ужасной кровопролитной бойни. В городе было много солдат, вернувшихся с войны домой, много радости, счастливых улыбок, песен. Чувство облегчения и свободы переполняло и наши сердца: верующие понимали, что это наш Господь, Великий Миротворец, смилостивился над народами, истерзанными войной, и мы прославляли Его за это. В городе мы зашли в один дом, где жили верующие, и там братья-служители возложили на нас руки и совершили молитву, а затем мы первый раз в жизни участвовали в вечере Господней, вспоминая Его крестные страдания за наши грехи. Потом все спели гимн «В час, когда труба Господня», который наш пресвитер очень любил:

В час, когда труба Господня над землею прозвучит,
И настанет вечно светлая заря.
Имена Он всех спасенных в перекличке повторит,
Там по милости Господней буду я!

Я пел и думал: «Какое счастье, что и я буду на этой перекличке, где предстанут миллионы миллионов спасенных Иисусом Христом от вечной гибели, и где Самим Господом будет названо имя каждого из нас!» Этим гимном обычно заканчивалось каждое богослужение в нашей церкви, все с воодушевлением пели его Также все любили проповеди Саяпина: главной темой его проповедей было второе пришествие Иисуса Христа и готовность к встрече с Ним.

Эти годы были периодом особого духовного подъема в братстве евангельских христиан-баптистов как в Сибири, так и по всей стране. В течение лета в Омске было проведено несколько крещений, преимущественно молодежи. Принимали крещение не только выросшие в христианских семьях, но и наши друзья и знакомые, прежде далекие от Бога. К осени 1945 года в нашей церкви было уже 600 членов, все не вмещались в жилом доме, из которого перед воскресными собраниями выносили всю мебель, оставляя в большой комнате только стол, покрытый красивой скатерью. На столе лежала Библия с крупным шрифтом, так как проповедникам-старцам было трудно читать мелкий шрифт. Собрания продолжались обычно три часа, проповедовали три-четыре проповедника. На богослужениях пел хор, пели и общим пением, приходило так много народа, что все вынуждены были стоять.

В деревнях вокруг Омска раньше были большие церкви баптистов, но теперь, после многих лет гонений, осталось по две-три семьи верующих. Остальные были или арестованы и высланы, или сами переехали в другие места Омская церковь решила взять на себя духовное попечение над уцелевшими группами верующих и стала посылать своих проповедников в эти деревни. Вскоре во многих местах начались регулярные богослужения. Сначала на собрания приходило по пять-десять человек, потом начали приглашать соседей, а также охладевших верующих, и через короткое время эти собрания посещали уже 50 и более человек. Господь действовал на сердца людей, многие каялись и обращались к Богу. Крещение новообращенные из этих групп принимали в Омске, и все мы радовались возрождению церквей в деревнях.

Хотя в то время нашу общину в Омске органы власти и не признавали, но мы были признаны Христом, Он был Главой нашей церкви. Служение было основано только на Слове Божьем, проповедовалась вся Библия, совершались молитвы за узников, и церковь материально поддерживала семьи узников. Все внутрицерковные вопросы об избрании служителей или принятии новых членов церковь решала на членских собраниях. Весть о Христе омская церковь несла во многие места: не только в деревни, расположенные недалеко от города, но и в таежные лесные поселки далеко на севере. Церковь жила жаждой благовестия, поставив в основу своего служения заповедь Христа: «Идите, научите все народы...» (Матф. 28: 19-20). Мы слышали, что большое духовное пробуждение переживают верующие и в других районах страны: на Украине, в Белоруссии, на Кавказе, в центре России, в Средней Азии, где во время войны возродились тысячи церквей. Часто после собрания зачитывались письма и передавались приветы от верующих из разных мест.

В начале 1945 года стало известно, что в Москве организован Союз евангельских христиан и баптистов, и его руководящий центр был назван Всесоюзным Советом евангельских христиан и баптистов (ВСЕХиБ. но через год «и» было убрано). ВСЕХБ провозгласил себя руководящим центром[1] Союза баптистов и евангельских христиан в стране, объединив общины прежде самостоятельных союзов: евангельских христиан и баптистов (оба союза были родственными, и имели одно вероучение). Стало также известно, что ВСЕХБ был образован по указанию и с одобрения властей, и в руководство вошли около десяти видных деятелей из двух прежних союзов (большинство из них были только что освобождены из уз).

[1] Интересна оценка этих событий, данная историком ЕХБ Савинским С.Н. в его книге «История русско-украинского баптизма» (учебное пособие, 1995 год, стр. 118). «В принятой резолюции и «Положении» обращают на себя внимание два существенных, имевших роковые последствия упущения: 1. ВСЕХиВ (Совет Союза) получил статус руководящего органа Союза, тогда как в прежней (10-20-е годы) практике деятельности обоих союзов: Совет, Правление (в Союзе баптистов) или Президиум (в Союзе евангельских христиан) являлись исполнительными, а не руководящими органами в межсъездовские периоды. 2. Положением не предусматривалось проведение съездов представителей поместных общин. Тогда как раньше только съезд являлся высшим органом Союза.»

Весной 1945 года один из служителей ВСЕХБ посетил нашу церковь в Омске. Пресвитер по просьбе приехавшего служителя собрал для беседы группу верующих, около тридцати человек, среди которых были и жены узников. Маму тоже пригласили. Брат-гость, известный духовный работник Союза баптистов в Сибири, в тридцатые годы был арестован, отбывал заключение в северных лагерях, а год назад был освобожден из лагеря. И вот теперь подробно рассказывал, при каких обстоятельствах его освободили, и как был организован Всесоюзный Совет. В конце 1944 года в лагере, где он отбывал заключение более семи лет, его внезапно вызвали в кабинет оперуполномоченного и сказали: «Вы сейчас освобождаетесь и должны сразу же, не заезжая домой, ехать в Москву по этому адресу, — и работник НКВД дал ему адрес молитвенного дома евангельских христиан. — Вот вам справка об освобождении, вот деньги на билет. Спешите, вас ждут в Москве и там объяснят, что делать дальше!»

Когда он прибыл в Москву и явился по указанному адресу, то застал там братьев Жидкова и Карева из бывшего Союза евангельских христиан. «Будем начинать работу, — сказали ему братья. — Власти разрешили нам открыть Союз, но только объединенный: евангельских христиан и баптистов, так как власти против существования двух отдельных союзов». Через несколько дней в Москве собралось совещание, на котором присутствовало около сорока пресвитеров и проповедников из Москвы. Ленинграда. Украины, Белоруссии и других мест. Был избран (вернее, принят заранее намеченный властями) состав членов Всесоюзного Совета евангельских христиан и баптистов. Было также принято решение приступить к регистрации общин ЕХБ. Приехавший служитель подытожил: «Вот и вам в Омске необходимо обратиться к местным властям по вопросу регистрации».

— А что будет с теми, кто все еще находится за веру в лагерях? — задал кто-то вопрос.

— Этот вопрос мы не решаем, — уклонился от ответа служитель.

— В лагерях — тысячи наших братьев по вере, там наши мужья. Ставите ли вы перед правительством вопрос об освобождении всех узников-христиан?— задала мама вопрос.

Приехавший промолчал. Кто-то еще спросил:

— Неужели вы, братья, собравшись на совещание в Москве, были удовлетворены тем, что только вас освободили? А до остальных узников вам дела нет?

И тогда при всеобщей тишине приехавший служитель сказал:

— Там, в лагерях, нет наших братьев! Там сидят только контрреволюционеры! [1]

[1] Уже на склоне своей жизни, вспоминая подробности того, как был организован ВСЕХБ, мама говорила: «Нечисто они начинали свое служение: отреклись от узников, от своих братьев по вере, умиравших в тюрьмах. Это путь предательства, путь отступничества! Нечистый это путь!»

Многие заплакали, больше вопросов не было, и на этом разошлись, а в ноябре 1945 года омская церковь была уже зарегистрирована. Но нам не вернули старого молитвенного дома, хотя верующие просили об этом местных властей. Для собраний предложили помещение на окраине города, на территории психбольницы. Это был большой деревянный барак в очень запущенном состоянии: окна разбиты, двери сломаны, деревянные полы в ужасном виде, стены и потолок грязные. За две недели мы привели помещение в образцовый порядок, изготовили кафедру и около сотни длинных прочных скамеек, а также высоким деревянным забором отгородили молитвенный дом от территории психбольницы.

И вот в начале декабря 1945 года наступил день открытия: более 600 человек разместилось в помещении молитвенного дома, были проповеди, молитвы, пение — много радости! За последние два года в церкви появилось много молодежи, стройно пел хор из семидесяти человек. Мама тоже пела в хоре, у нее был хороший альт. Хором руководил регент с Украины, из Запорожья, который в начале войны был эвакуирован в Омск со своим заводом. Регенту было около 40 лет, верующим он был уже лет двадцать. Музыкально одаренный, он подобрал в церкви людей с хорошими голосами и создал сильный хор. (К сожалению, в моей памяти не сохранилась его фамилия. Помню только, что звали его Гришей, и хористы очень любили его за мягкий характер и любовь к музыке. Между собой они ласково называли его «Хва», так как он, будучи украинцем, произносил ноту «фа» с украинским выговором: «хва».)

Я тоже пел в хоре и очень дорожил этим, хотя мой путь в ряды хористов был непростым. После крещения мне хотелось служить Господу, но я не находил в себе каких-либо способностей и очень из-за этого переживал. С детства я был робким и застенчивым, на людях больше молчал. Даже когда в собрании пели гимны общим пением, я старался петь как можно тише, так как мне казалось, что я пою неправильно. И только наедине с собой, в лесу, в поле или дома, я отводил душу и пел громко, уверенно. Мама старалась помочь мне преодолеть застенчивость: «Не отчаивайся, я верю, что ты еще много потрудишься на ниве Божьей! Почему бы тебе не попробовать петь в хоре? Даже если сначала не будет получаться — не страшно, поучись, потренируйся! Наши хористы чуткие и понимающие: никто над тобой смеяться не будет!»

Однажды после собрания ко мне подошли регент и два хориста. Один из них, Павел Григорьевич Ковалев, пел басом и играл на скрипке. Его очень любила молодежь. Второго звали Кондратий, у него был сильный, низкий бас, его называли Иерихонская труба. Регент сказал: «Георгий, приходи в хор, начинай петь! Братья тебе помогут. Не смущайся, твой музыкальный слух постепенно разовьется». Брат Кондратий предложил: «Будешь петь вместе со мной басом. Для начала я буду петь тебе на ухо, а ты старайся взять ту же ноту, что и я. А когда попадешь на правильную ноту, то пой как можно громче! Не собьешься! И тогда у нас в хоре будет уже не одна, а две Иерихонские трубы! И все стены неверья падут!»

Павел Григорьевич добавил: «А я буду сидеть возле тебя с другой стороны и буду петь тебе на другое ухо! Но это только первые несколько недель. А потом ты и без нашей помощи будешь правильно петь, вот увидишь!» Регент тоже одобрительно улыбнулся, и вдруг запел: «До - ре - ми - хва - соль - ля - си - до-о-о!» Брат Кондратий и Павел Григорьевич, подхватив гамму, пропели ее на низкой октаве. «Ну, а теперь, Георгий, давай и ты вместе с нами!» Братья встали рядом со мной, регент впереди. Он взмахнул руками, и мы запели. Так началось мое участие в жизни церкви, и в первый день служения в новом молитвенном доме я уже пел в хоре.

В день открытия молитвенного дома молодежь рассказывала стихотворения, много пели, собрание продолжалось около четырех часов. Я прочитал тогда в собрании свое первое христианское стихотворение «Моя душа». (Стихи я писал давно, с раннего детства, но это было первое стихотворение, написанное после обращения.) Свое стихотворение я знал наизусть, но все равно сильно волновался в первый раз стоя за кафедрой перед такой массой народа.

МОЯ ДУША

Моя душа дни долгие стенала
Под бременем пороков и грехов,
И с робостью сознанье призывала:
«Освободись от дьявольских оков!

Но я был глух. Лелеял я иное:
Хвалы и славы гордый идеал.
Мир, обольщая, предлагал порою
Нечистых грез отравленный бокал

И я б погиб, как гибнут миллионы.
В цепях страстей, с проклятьем на устах,
С сожженной совестью, с Творцом непримиренный,
С тоской бездонною о светлых небесах.

О участь жалкая: влачить существованье
Вдали от Бога, проклиная свой удел!
И мучиться вовеки от сознанья,
Что мог спастись, и сам не захотел.

Но добрый Бог всесильною рукою
Снял с моих глаз неверья пелену.
Мои дела предстали предо мною
И я узнал греховности цену.

Голгофский крест — источник возрожденья,
Всю жизнь мою навеки изменил!
Душа поет бессмертный гимн спасенья,
Она полна избытком новых сил.

Любовь Христа так ласкова и нежна
Как тихих вод вечерняя волна.
И оттого покоем и надеждой
Моя душа воскресшая полна!

Каждое собрание было праздником для нас, церковь переживала духовный подъем, постоянно звучали призывы к покаянию, многие отдавали сердца Господу. Но через несколько месяцев после регистрации власти вызвали на беседу руководящих братьев и потребовали прекратить молитвы за узников, не вспоминать о них в проповедях, а также прекратить библейские молодежные разборы. Представители власти прямо сказали.

— В тюрьмах сидят враги народа, враги советской власти!

Кто-то из братьев робко возразил:

— Но в тюрьмах сидят и наши братья-верующие! Они не политические, а сидят за веру в Бога, и мы должны о них молиться!

Тогда уполномоченный по религиозным культам заявил:

— За подобные антисоветские разговоры о ваших братьях-заключенных мы имеем право сегодня же отобрать у вас молитвенный дом и регистрацию!

Братья замолчали, а уполномоченный продолжал давать указания: прекратить поездки проповедников омской церкви по деревням, не организовывать новых церквей. «Вы что, миссионерской деятельностью занялись? Новые церкви решили создавать?! Это запрещено! Перестаньте молодежь привлекать в ваши ряды! Молодежь — наша, советская!»

Вскоре после этой беседы, на очередном богослужении кто-то, как обычно, во время общей молитвы стал молиться вслух о страдающих в узах братьях. Собранием руководил помощник пресвитера Павел Григорьевич Ковалев. Вдруг он перебил молящегося громкой молитвой с кафедры. Всем стало очень неловко. После собрания членов церкви попросили остаться, и Ковалев объявил: «Братья и сестры, за заключенных молитесь дома, а здесь, в молитвенном доме, нельзя!» Кто-то возразил: «Но это неправильно, не по Евангелию! В тюрьмах — наши братья по вере!» Тогда Павел Григорьевич пригрозил: «С нас снимут регистрацию и отнимут молитвенный дом!» Все растерянно замолчали. Я с недоумением смотрел на Павла Григорьевича: что с ним произошло?! Он мне всегда казался искренним и мужественным братом, я знал его с детства: Павел Григорьевич был племянником Александры Ивановны Семиреч, у которой мы жили, он часто бывал в ее доме, и я сам не раз слышал его беседы о Боге, молитвы за узников. И вот теперь — такое заявление!

После собрания многие говорили друг другу: «Вот она, регистрация! Была воля, да сами пошли в неволю. И это только начало, это еще цветочки, а будут и ягодки!» Через год в церкви была запрещена христианская работа среди молодежи, включая и разбор Библии, почти прекратились поездки проповедников по деревням. Но эти уступки не спасли омскую общину от закрытия: в 1949 году власти отобрали у верующих молитвенный дом и сняли регистрацию, а в начале 1950 года Павел Григорьевич Ковалев был арестован и провел пять лет в узах. Омская церковь, снова нерегистрированная, продолжала усердно служить Господу и молиться за узников, в том числе и за Павла Григорьевича. В 1961 году Павел Григорьевич был вторично арестован, как проповедник незарегистрированной церкви, и четыре года провел на ссылке в Иркутской области.

В Омске в начале 60-х годов было около десяти небольших нерегистрированных баптистских общин, которые регулярно совершали служение в жилых домах в различных районах города. Дух служения был евангельский, и верующие считали, что лучше испытывать гонения, но сохранить свободу во Христе. Однако среди верующих Омска нашлись те, кто в 1964 году согласились снова зарегистрироваться, и в Омске образовались две церкви: одна — регистрированная, и другая — незарегистрированная, гонимая церковь.

Посетив Омск в 1965 году, я встретился с Павлом Григорьевичем на собрании незарегистрированной общины ЕХБ. Он очень обрадовался нашей встрече, стал вспоминать:

— А помнишь, как мы с Кондратием учили тебя петь?

— Помню, — ответил я. — Спасибо за помощь! А как брат Кондратий, жив ли еще?

— Да, жив и посещает собрания!

— А как с вопросом регистрации? Как вы его теперь понимаете? — спросил я.

— Регистрация на законодательстве 1929 года — это петля! Это не только контроль со стороны государства, но и отступление от заповедей Господних — так я теперь понимаю.

Я еще до нашей встречи слышал, что в 1950 году брат Ковалев специально ездил в Москву с ходатайством к правительству о возвращении регистрации, отнятой у омской общины, и теперь решил уточнить:

— Павел Григорьевич, а правда ли, что вы писали личное письмо Сталину по вопросу возвращения регистрации и ездили с этим письмом в Москву?

— Да, было такое дело, был такой грех, — смущенно улыбаясь, ответил он. — Когда у нас в 1949 году отняли молитвенный дом и лишили общину регистрации, мы написали несколько писем правительству с просьбой вернуть регистрацию, но ответа не было. Тогда несколько наших братьев решили кого-то послать в Москву с письмом лично к Сталину. Выбрали меня. Это было в начале 1950 года. Когда я приехал в Москву, то сначала зашел в канцелярию ВСЕХБ и рассказал братьям Жидкову и Кареву о нашей омской церкви. Я просил их помочь восстановить регистрацию и вернуть молитвенный дом, но они только развели руками и сказали: «Ничем помочь не можем. Сейчас во всей стране закрывают церкви. И в Москве никто вам не поможет, вопрос регистрации решают местные власти, а не Москва!» Кто-то в Москве посоветовал мне направить личное письмо Сталину, но конверт не заклеивать, а зашить белыми нитками. Такое письмо, сказали мне, никто кроме самого Сталина не посмеет распечатать, он сам такие письма читает и, возможно, будет положительный ответ. Так я и поступил: положил наше письмо в конверт, зашил его белыми нитками и опустил в почтовый ящик на главпочтамте в центре Москвы, а сам сел в поезд и спокойно поехал домой, в Омск. Через трое суток на вокзале в Омске меня уже ждали работники КГБ: они зашли в вагон, предъявили мне ордер на арест и отвезли в тюрьму. Пять лет мне тогда дали. Вот что значит зашивать письмо Сталину белыми нитками, видно, надо было красными зашить!» — улыбнулся брат Ковалев.[1]

[1] Глубоким старцем, с твердым упованием на Господа, он отошел в вечность 1991 году.

Осенью 1945 г. в деревне Усовке Марьянского района, в 50 км от Омска, во время богослужения во вновь возродившейся церкви ЕХБ были арестованы трое верующих: Мария Кирилловна Лебедева, хозяйка дома, где проводились собрания, Анна Харлампиевна Варнавская и Козлов (имя и отчества его я не помню). Варнавская и Козлов, члены омской церкви, посещали эту деревню с целью проповеди Евангелия. Брат Козлов, незадолго до этого вернувшийся из госпиталя, где он лечился после ранения на фронте, ревностно проповедовал Евангелие в деревнях вокруг Омска. В тот день он был арестован и осужден на 5 лет лагерей, причем судья не обратил внимания на то, что Козлов был участником Отечественной войны и имел серьезное ранение.

Варнавская Анна Харлампиевна. за год до этого вернувшаяся из заключения, была также арестована в тот день и осуждена на 5 лет. Арестовали и хозяйку дома Марию Кирилловну Лебедеву, одинокую сестру в возрасте 65 лет, которая на прощание сказала друзьям: «Я в тюрьме не буду! Скоро буду дома, на Небе, и увижу моего Господа!» И действительно, когда всех троих везли из Марьяновского района в арестантском вагоне в омскую тюрьму, она скончалась по дороге на руках у Анны Харлампиевны. Когда в 1965 году я посетил Омск и встретился с Анной Харлампиевной, седой жизнерадостной старушкой, она мне рассказала о тех днях: «Нас с Марией Кирилловной везли в одной камере «Столыпина» со станции Марьяновка в Омск. Прямо на моих руках в арестантском вагоне она и умерла. Я стала звать конвой, просила дать лекарство или хотя бы кружку воды, но у них ничего не было. У нее было очень больное сердце. Перед смертью она все повторяла: «Скоро я буду с Иисусом на Небе! А в тюрьме я не буду!»

В конце 1945 года в Омске был арестован проповедник Герасим Григорьевич Ковалев, старший брат Павла Григорьевича Ковалева. Герасим Григорьевич посещал верующих в деревне Усовка и в других местах, проповедуя о Христе, и за это был арестован. Таким образом атеистическая власть вела борьбу с духовным пробуждением в Сибири: как методом регистрации, контроля и административных запретов проповеди о Христе, так и путем открытых гонений и арестов.

В начале 1946 года маму несколько раз вызывали на беседу в МГБ. Власти интересовались жизнью церкви и особенно молодежи, служением каждого проповедника. Мама отказалась дать им какие-либо сведения о жизни церкви, а также, хотя ей и угрожали арестом, наотрез отказалась ходить на вызовы в МГБ. Тогда в феврале 1946 года работник МГБ сам пришел к нам. Помню, кто-то постучал, и я вышел открыть дверь. На пороге стоял незнакомый человек лет сорока.

— Здесь проживает Лидия Михайловна Винс? — спросил он меня.

— Да, здесь, — ответил я.

— Мне нужно с ней побеседовать, — сказал незнакомец и, не спрашивая разрешения, прошел в квартиру.

— Лидия Михайловна, мне нужно с вами поговорить! — заявил незнакомец прямо с порога, оглядываясь на меня.

— Мне не о чем с вами говорить! — решительно ответила мама. Я стоял в нерешительности, не понимая, что происходит.

— Почему вы не являетесь на наши вызовы? — спросил он у мамы.

— Я уже вам ответила, что мне не о чем с вами говорить! — повторила она.

— Разрешите присесть? — спросил незнакомец, направляясь к столу. Мама подвинула ему стул, и он сел. Мама села напротив.

— Я еще раз прошу вас оставить меня в покое, — повторила мама.

Незнакомец выразительно посмотрел на нее и отчеканил:

— Вы последуете за вашим мужем в отдаленные места, если откажетесь от бесед с нами!

Мама встала и стремительно подошла к нему. От неожиданности он вскочил.

— Я не пойду ни на какие беседы с вами! Я не стану предавать верующих! Берите меня, арестовывайте, расстреливайте — так и передайте вашему начальству! А сейчас немедленно покиньте мою квартиру и забудьте сюда дорогу!

И мама решительно распахнула входную дверь. Незнакомец стал угрожать, но мама твердила одно:

— Уходите из моего дома! Немедленно!

— Мы вас арестуем! — закричал он.

— Арестовывайте, делайте, что хотите! Но я — христианка, и не стану на путь предательства!

Незнакомец вдруг изменил тактику и заговорил спокойнее:

— Тише, тише. Лидия Михайловна, успокойтесь! Никто вас не собирается арестовывать. Просто мы хотели с вами побеседовать, узнать, нет ли скрытых врагов народа среди верующих.

— Еще раз вам говорю: уходите из моего дома» Ищите врагов народа в другом месте, а не в церкви. — Мама подошла вплотную к незнакомцу и указала на дверь — Уходите!

Наконец он ушел. Мама устало опустилась на стул: «Они никогда мне этого не забудут, никогда не простят, что я выгнала их работника. Но я не могла поступить иначе! Я не могу изменить Богу. Твой отец поступил бы так же, я уверена!» И она заплакала, обняв меня за плечи. Действительно, больше незнакомец к нам не приходил, и маму не вызывали на беседы в МГБ, но в доме у нас поселилась тревога, мама стала задумчивой, молчаливой. Вскоре она мне сказала: «Я очень боюсь, что ты останешься круглым сиротой — меня могут арестовать, как папу. Я много молилась и пришла к выводу, что мы должны поскорее уехать из Сибири как можно подальше: в Киев, к моей сестре Наде, к бабушке с дедушкой. И если меня там арестуют, то хоть ты останешься с родными».

Мама поделилась своими мыслями с Александрой Ивановной Семиреч. «Да, ты должна уехать, и как можно скорей!» — посоветовала Александра Ивановна. И в марте 1946 года я уехал в Киев, а через несколько месяцев туда же переселилась и мама. Осенью 1946 года, уже в Киеве, маму вызвали по поводу ее очередного заявления-запроса в управление НКВД с просьбой сообщить о судьбе мужа. Сотрудник МГБ сообщил ей: «Ваш муж, Винс Петр Яковлевич, был осужден в 1937 году за антисоветскую деятельность на 10 лет лагерей без права переписки. Сообщаю вам, что Винс Петр Яковлевич умер в местах заключения».

— Вы не могли бы мне сказать, когда он умер, причину его смерти и где он похоронен? — спросила мама.

— Этого я не могу вам сказать, а сообщаю только тот факт, что он умер. — ответил сотрудник МГБ.

Этой печальной вестью мама поделилась со мной. «Прощай, отец! До встречи в Небе! Я хочу быть таким же, как ты — верным Богу и любящим Его!» — с такими мыслями я воспринял весть о мученической смерти отца. Мне в то время было 18 лет, я учился в железнодорожном техникуме и все свободное время проводил с друзьями из церкви. Примерно в то же время я в первый раз проповедовал.

В 1946 году в Киеве было три общины евангельских христиан-баптистов: самый большой молитвенный дом, вместимостью на 600 человек, был на улице Ленина, второй, на 400 человек, на улице Жилянской, и третий — на Спасской, вместимостью на 200 человек, где я был членом церкви. Пресвитером нашей общины был Коржов Наум Малахович, брат лет шестидесяти, добродушный и искренне любящий Господа. В церкви было около 150 членов, и человек тридцать молодежи. Я быстро подружился с молодыми братьями и сестрами, меня пригласили в хор. У нас проходили утренние и вечерние собрания по воскресеньям, и в среду вечером. По вторникам молодежь собиралась в молитвенном доме на библейские разборы, которые проводил Коробченко Анатолий Павлович: он много внимания уделял нашему духовному воспитанию и возрастанию в вере, и мы очень любили его.

В октябре 1946 года наш пресвитер Наум Малахович подозвал меня после собрания и сказал: «Пора тебе, Георгий, начинать проповедовать!» Хотя для меня его предложение было большой неожиданностью, я согласился, и на воскресном утреннем собрании проповедовал на место из Священного Писания Иоанна 3: 16 о Божьей любви и подвиге Иисуса Христа ради нашего спасения. Проповедь была короткой, минут на пятнадцать. В тот в год произошло несколько знаменательных событий в моей жизни: мне исполнилось восемнадцать лет, я в первый раз проповедовал, и мы с мамой получили сообщение о смерти отца в лагере.[1] Тропою верности Господу прошли многие герои веры, в том числе и мой отец, и о них сказано в Слове Божьем: «Поминайте наставников ваших, которые проповедывали вам Слово Божие, и, взирая на кончину их жизни, подражайте вере их» (Евр. 13: 7).

[1] Только в 1995 году я узнал из архива КГБ, что мой отец был расстрелян в тюрьме г. Омска.

Далее

 


Главная страница | Начала веры | Вероучение | История | Богословие
Образ жизни | Публицистика | Апологетика | Архив | Творчество | Церкви | Ссылки